Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ХIII
Стихия чувственного наслаждения всё более властно захватывает юного Пушкина. Старшие его друзья этим озабочены. В сентябре 1818 года Александр Тургенев пишет Вяземскому в Варшаву: «Пушкин по утрам рассказывает Жуковскому, где он всю ночь не спал; целый день делает визиты б…, мне и княгине Голицыной, а ввечеру играет в банк». В июне 1819 года тот же автор тому же адресату: «Пушкин очень болен. Он простудился, дожидаясь у дверей одной б…, которая не пускала его в дождь к себе, для того чтобы не заразить его своею болезнью».
Иногда нравственные опекуны поэта даже радуются, когда злая горячка сводит его в постель: авось продолжит писание «Руслана и Людмилы». Но летом 1819 года все тревожатся не на шутку. И радуются, когда опасность миновала. «Пушкин спасен музами», — пишет Карамзин Дмитриеву в Москву, а тот за обедом у Василия Львовича празднует с дядей выздоровление племянника.
Пушкин в шутливых посланиях оправдывает свою «леность», отдавая любовным утехам решительное предпочтение перед литературными трудами:
Поэма никогда не стоит
Улыбки сладострастных уст.
Так заканчивается стихотворение «Тургеневу» 1817 года. Частая тема в дружеских посланиях и экспромтах — воспоминание о разгульной жизни. «Заздравный кубок и бордель» воспеваются в послании к улану Федору Юрьеву, товарищу по «Зеленой лампе». Петру Каверину (тому самому, которого Пушкин обессмертит упоминанием в первой главе «Евгения Онегина») адресуется в мае 1819 года стихотворное воспоминание об одном «веселом вечере»:
Мы пили — и Венера с нами
Сидела прея за столом.
Когда ж вновь сядем вчетвером
С б<…>ьми, вином и чубуками?
Ну, это стихи шуточные, а вполне серьезное оправдание эпикурейства звучит в стансах, адресованных Якову Толстому. Пушкину сейчас не по пути с нравственными стоиками и аскетами, он за «легкокрылую любовь и легкокрылое похмелье». Молодости созвучна гедонистическая, «наслажденческая» философия:
До капли наслажденье пей,
Живи беспечен, равнодушен!
Мгновенью жизни будь послушен,
Будь молод в юности твоей!
И самое, быть может, главное здесь — абсолютная естественность автора. Разгулу он предается не из подражания, не из амбиции, а по внутреннему побуждению. «Разврат, бывало, хладнокровный, наукой славился любовной», — будет сказано потом в «Евгении Онегине». Пушкину хладнокровие отнюдь не свойственно. Его кровь горяча, и эта страстность располагает к нему женщин:
Я нравлюсь юной красоте
Бесстыдным бешенством желаний.
«Потомок негров безобразный», — дерзко аттестует он себя в том же стихотворении, а еще более дерзкая строка — «Любви не ведая страданий».
Есть такая жизненная стихия, как упоение телесной близостью вне любви, чувственное наслаждение без сердечной привязанности (в современном языке этому соответствует выражение «заниматься сексом»), и Пушкин проходит испытание этим соблазном.
Страсть без любви — есть в жизни такая краска, и художнику, рисующему жизнь, собственный опыт может пригодиться. А подлинными любовными страданиями Пушкин обделен не будет.
XIV
И политическое вольнодумство для Пушкина — тоже страсть.
Он часто бывает у братьев Александра и Николая Тургеневых в их доме на набережной Фонтанки. Друзья Николая — завзятые либералы, ведут смелые разговоры.
Из окна — вид на пустующий Михайловский замок, где император Павел был задушен заговорщиками. И вот кто-то предлагает Пушкину сложить стихи на эту тему. Поэт удаляется в комнату Николая, и вскоре ода наполовину готова. А наутро он приносит хозяину полный текст. Ода, названная по примеру Радищева «Вольность», будет распространяться в рукописных копиях (этот способ в ХХ веке назовут «самиздатом») и принесет автору опасную известность[2]. А напечатает ее в 1856 году Герцен в альманахе «Полярная звезда» — в Лондоне (то есть, говоря языком позднейшего времени, в «тамиздате»).
«Вольность». Автограф
«Вольность», в цензурном отношении «непроходимая», все-таки прямых революционных призывов не содержит. Идеал здесь — сочетание Свободы и Закона, которому должны подчиняться и народы, и цари. Более решительно звучит написанное в 1818 году послание «К Чедаеву» («К Чаадаеву») с дерзким финалом:
…Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена.
В том же 1818 году Пушкин откликается на возвращение Александра I из европейской поездки крамольным «ноэлем» («Noёl» — «рождественская песенка»), где уже первые строки — явная крамола:
Ура! в Россию скачет
Кочующий деспот…
«Деспот» (с ударением на втором слоге) — явный вызов. А все конституционные обещания царя названы «сказками».
Тем не менее в 1819 году пишется «Деревня», где на императора возлагается надежда как на возможного освободителя крестьян:
Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный
И Рабство, падшее по манию царя,
И над отечеством Свободы просвещенной
Взойдет ли наконец прекрасная Заря?
Александру I эти стихи доставляет князь Васильчиков, у которого Чаадаев служит адъютантом. Прочитав, царь говорит: «Поблагодарите Пушкина за благородные чувства, вдохновляющие его стихи» (по другой версии: «за добрые чувства, которые пробуждают его стихи»).
Какой-либо стройной политической программы у Пушкина пока нет. Зато — темперамент. После Лицея до 1820 года он почти не пишет любовных стихов — кроме разве что двух лирических миниатюр, адресованных условной Дориде и не имеющих ничего общего с реальными утехами автора.
А гражданские эмоции поэта так же искренни и неподдельны, как и его эротические приключения. Это чувствуют его друзья и даже шутят на сей счет, приравнивая политические «грехи» к амурным.
Александр Тургенев пишет Вяземскому в августе 1819 года, что не надо судить Пушкина «за его “Оду на свободу” и за две болезни не русского имени».
XV
Страстность и непредсказуемость пушкинской натуры особенно отчетливо выражаются в его склонности к сочинению эпиграмм и к дуэлям («У г. Пушкина всякий день дуэли; слава Богу, не смертоносные, так как противники остаются невредимы», — пишет в марте 1820 года Е. А. Карамзина Вяземскому).
Это не случайно: удачная эпиграмма поражает соперника как выстрел. А иногда и служит поводом к поединку.
Как-то Жуковский объяснял друзьям, почему его не было на одном званом вечере. Что-то про расстройство желудка, про слугу Якова и про неожиданный приход Кюхельбекера. В общем, сущие пустяки. А у Пушкина всё это соединилось в четверостишие:
За ужином объелся я,
А Яков запер дверь оплошно —
Так было мне, мои друзья,
И кюхельбекерно, и тошно.
Услышав эту дружескую шутку, Кюхельбекер вызывает Пушкина на дуэль. Стреляет первым и промахивается. Пушкин от выстрела отказывается, дело заканчивается примирением.
Иное дело — с эпиграммами на «больших людей». На острый язык Пушкину попадает, например, граф Аракчеев с его девизом на гербе «Без лести предан» и свирепой фавориткой Настасьей Минкиной — особой с сомнительным прошлым (в 1825 году будет убита крестьянами графа):
Всей России притеснитель,
Губернаторов мучитель
И Совета он учитель,
А царю он друг и брат.
Полон злобы, полон мести,
Без ума, без чувств, без чести,
Кто ж он? Преданный без лести
Б<…>и грошевой солдат.
За такое на дуэль не вызовут, но управа на остроумца найдется.
В ноябре Пушкин в компании друзей наведывается к петербургской гадалке — немке по фамилии Кирхгоф. Она предсказывает ему перемену службы, два изгнания и смерть «от белого человека». Поэту не чужда склонность к приметам и суевериям, и пророчество это ему запомнится.
Его