Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У тебя довольный вид. Куда ты ходила с утра?
– Да, в общем-то, никуда. Я весь день провела здесь.
– Тебе кто-нибудь звонил?
– Нет, солнышко, я слушала музыку. У тебя всё или будут еще вопросы?
Муж ничего не ответил. Но он помнил о покрасневшем ухе своей супруги – об этом несмываемом пятне измены, верном признаке того, что она разговаривала по телефону, поэтому снял пиджак и применил на практике свои познания в области прикладной электроники: он развинтил трубку на шатком ночном столике – шаткость ночных столиков, еще одна причина безумия и фрустрации, – и прикоснулся указательным пальцем к мембране аппарата. Она была горячей. Никаких сомнений: некто совсем недавно разговаривал по телефону, и этим некто могла быть только его жена. Чудовище было разбужено: оно плоскогубцами вырвало из стены телефонный провод, заперло Клару в одной из комнат и не позволяло выходить в течение трех дней. Стоял сезон ужасных ливней. Сообщение между городами прервалось на три долгих недели. В ту пору намокшие телефонные провода больше не жужжали, как умирающие пчелы.
Мертвая труба на разобранной постели, в каком-то гостиничном номере.
А потом пришел снег – неожиданно, как и всегда, – и прикрыл старые несчастья другими, новыми, которые поначалу даже не выглядели несчастьями.
Боб, в свою очередь, переехал на Восточное побережье и провел какое-то время в Нью-Йорке, играя в таких заведениях, как «Minton's Playhouse», «Birdland» и «Fez Cafe». Он не получал никакого ответа на свои отчаянные воззвания. Наверное, из-за дождя, думал Боб. Наверное, из-за снега. Снежные покрывала, ворующие у нас почту. В один ноябрьский день он бросил в ящик письмо, которое, как он решил, станет последним. И тогда произошло нечто, напугавшее Боба до крайности: в тот самый момент, когда он опускал письмо, из щели вылетела пчела. Пчела внутри почтового ящика! Ей долго пришлось добираться домой, потому что в Нью-Йорке все пути домой долги – в том случае, если они вообще существуют, – и Бобу пришло в голову, что, возможно, именно эта проклятая пчела виновата в том, что Клара не получила ни одного из его посланий.
Быть может – скобки открываются, – по странному стечению обстоятельств – сразу же нужно признать, что речь идет о причудливой игре случая, – какой-то одинокий пчеловод умер от холода в Бронксе, в Бруклине или на Лонг-Айленде, замерз в одной из самых длинных бороздок диска. Пчеловод вполне мог выглядеть как старик с антитабачной рекламы, висевшей чуть ли не на всех городских витринах. Дни шли за днями, но до его смерти никому не было дела. Только пчелы из его ульев ощутили утрату. Дело в том, что зимой пчелам полагается пить особый настой, приготовленный из смеси вина, меда и сахара, а без такого настоя их жизням угрожает опасность, а нам угрожает опасность лишиться воска, который нам светит, и меда, который дает нам сладость. Вот почему, еще прежде, чем снег полностью укрыл тело хозяина, пчелы, вероятно, созвали чрезвычайную ассамблею и пришли к суровому решению: собрать пожитки, увязать все в узлы и эмигрировать. Бежать из этого отдаленного района ближе к центру города. Вот какая резолюция была принята пчелиной колонией, самой единодушной из существующих общин. Пчелы – они не принимают скороспелых решений и не бросают ближнего на произвол судьбы. Наверное, прибыв в город, насекомые временно поселились в одном из почтовых ящиков, решив, что теплая атмосфера накопившихся внутри писем послужит им надежным пристанищем. Однако, когда пчелы разместились в ящике, оказалось, что выбраться наружу не так-то просто: им приходилось дожидаться момента, когда прохожий откинет крышку и забросит в щель свое письмо. Скорее всего, по этой причине пчелы сдались перед насущной необходимостью и порешили питаться тем, что находилось в их распоряжении: начинкой писем, среди которых они жили. Итак, они надумали выполнять свое жизненное предназначение, добывая мед из содержимого писем. Пчелам, вероятно, пришлось изучать заголовки, проверять достоинства почтовых марок, штемпелевать конверты и вчитываться в содержание с волнением цензора, не знающего, что его ждет в очередном документе; и вот, из этих альбомных листов и измятых бумажонок – будь то ипотечные счета от банковских компаний, методика изучения русского языка по переписке, натужные ятебялюблю или же искренние атыменялюбишь, которыми обмениваются возлюбленные, – пчелы начали добывать себе пропитание. Вероятно, из этих строчек изымался каждый атом сладости, все шло на изготовление меда. Быть может, пчелы порой даже наталкивались на буклеты цветочных магазинов и предавались ностальгии в своем зимнем изгнании. Тем временем влюбленные кляли почем зря безобразную работу почтового ведомства: даже те немногие письма, которые все-таки попадали в руки адресатов, приходили вскрытые и какие-то липкие. В газетах отделы для «почты наших читателей» были переполнены жалобами: глубокоуважаемый господин редактор, очень хочется поинтересоваться, почему почтальоны не способны помыть руки, как все нормальные люди; господин редактор, мой жених поклялся мне своей матерью – а он ее любит больше всех на свете, после меня, – что писал мне письма дюжинами, а я не получила ни одного.
Возможно, так оно и было – почему нет? Это только еще одно предположение.
Погибший пчеловод. Кто знает, может, он и походил на того дедушку из яростной антитабачной кампании. Быть может, его свел в могилу мороз, а не табак. Тем не менее на плакатах рядом с портретом покойного всегда размещалась одна и та же фотография: почерневшие, высохшие легкие. «Сутки назад эти легкие еще дышали», – говорилось в подписи под снимком. Кто-то добавил снизу от руки: «Не может быть, плакат висит здесь уже больше недели».
Закрываем скобки. Закуриваем сигарету «Голуаз».
В Нью-Йорке все еще пили пиво. Хотелось, чтобы это пиво с каждым глотком становилось все горче. Боб внимательно просмотрел «Вашингтон пост» и «Нью-Йорк таймс», однако не обнаружил никаких странных жалоб в колонке писем к редактору. Боб сделал большой глоток. Ему показалось, что пена на поверхности золотистой жидкости образовала маленькую карту Европы. Пузырьки воздуха, стремительно поднимавшиеся к поверхности стакана, были идеальным контрапунктом к снежным хлопьям, достигавшим поверхности тротуаров окольными путями.
Наступили другие времена. Реальность, которая привела Боба в Европу, была проста: по одному концерту каждую ночь, по три тысячи долларов каждый месяц и, при известном везении, сомнительная честь ступить на землю предков. В конце концов, побережье Страны Басков не так уж далеко от Парижа. Однако на деле оказалось, что каждое утро, где бы он ни находился – в любой меблирашке Брюсселя, Рима, Парижа, Осло или Глазго, – стоило ему выжать зубную пасту из тюбика, Боб замечал на этом белом фоне две параллельные красные линии – такие же, как в глазу Клары: два параллельных красных рельса, дорога без шпал. In the train through your eyes. И ничего тут не попишешь. Даже зубная паста напоминала ему о Кларе Миао. О горизонтали ее неугомонного взгляда.
Проведя в Европе две недели, Боб перестал чистить зубы.
Когда Боб Иереги, стоя перед зеркалом, намыливал щеки пеной для бритья, контраст между этой белой массой и его зубами, которые неуклонно желтели, превращался в серьезную угрозу для непрочной ткани его прошлого – того самого прошлого, которое болит на протяжении трех слогов и состоит только из недавних утрат. Боб открывал рот и нелепо гримасничал перед зеркалом. Любой, кто увидел бы его в такой момент, принял бы за сумасшедшего. А быть сумасшедшим, возможно, не что иное, как выставлять напоказ свои сокровенные чудачества, которые все же больше, чем просто чудачества. В общем-то, сумасшествие – это звуковая дорожка разогнавшейся мысли, пластинка на тридцать три оборота, которую слушают на скорости сорок пять. А нормальные люди – это те, кто умеет противиться искушению и воздерживается от непристойных танцев перед зеркалом лифта, когда в кабине находятся посторонние. Те, кто понимает, что зеркало в лифте отличается от зеркала, к которому подходишь, заперев на замок дверь собственного дома.