Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь о докторе уж не могло быть и речи. Юрас не мог уже оставить ее одну ни на минуту. А там пришлось бы еще отыскивать лошадь и повозку.
Ночью она успокоилась и, бледная, с закрытыми глазами, сказала, взяв его руку:
— Дурачок, тебе самому придется мне…
Он смутился и, затаив дыхание, ждал, когда она окликнет его, когда можно будет что-нибудь для нее сделать. Он бросался то за тем, то за другим, опять садился к ней на кровать, укрывал ее до подбородка; — нет, так не хорошо: он раскрывал ее до пояса, уголком наволочки отирая капельки пота у нее на висках. Решил-таки сбегать на усадьбу к работницам, но с полдороги вернулся. Она так и лежала на спине, молча, только глаз с него не сводила, словно стыдясь; ее раскинутые руки судорожно вцепились в подушку. Волосы у нее сбились в комок, выбившиеся пряди прилипли к мокрому лбу. Одна прядка впилась в губы.
Глаза ее становились все более тревожными, она подозвала его:
— Иди же сюда, только никуда не уходи. Умру я — одна-то.
Хотела еще что-то сказать, вдруг приподнялась и откинулась, стукнувшись головой о край кровати.
— Как лед, — проговорила она и, когда он ее переспросил:
— Моника, что — как лед?
Она ответила:
— Ничего. Это я про себя…
Оба смотрели друг на друга и ждали.
— Рассказывай мне, Юрук, говори что-нибудь…
Она еще ближе притянула его к себе:
— Ободряй меня.
Муж вздрогнул от этих слов. Он прижался к ней, но раздумывать было некогда: жена начала тяжело дышать, еще крепче сжимая его руки. Но вот она выпустила их, оттолкнула его и сбросила тяжелое одеяло. Потом хотела повернуться на бок, но Юрас удержал ее.
— Тебе больно?
— Прошло. Ой, как пусто в груди. Пить!
— Пить?
Мысль о воде бросила его в дрожь, промелькнули какие-то смутные опасения, он припомнил, что какой-то роженице повредила вода, и она умерла. Или нет, то было молоко.
— Пить, малышка… Сейчас, сейчас!
Не успел он выбежать (замешкался там, пока искал кружку, пока обмывал), как услыхал её крики.
Теперь она лежала на боку, широко раскрыв глаза и уставившись в одну точку на полу. Рассвело, Юрасу показалось, что Моника смотрит на огарок лучины. Его охватила тоска, — ведь не знает, что делать. В душе он корил себя за такую бестолковость, и опять наклонился и поцеловал ее в лоб.
Заря потоком била в окна, вдали, на краю поля призрачно чернело большое одинокое дерево.
— Если тебе… — начал он, и эта неоконченная мысль как-то передалась ей. Моника в упор глянула на него. Глаза Юраса блеснули слезами. На лбу у него горел, как медная подкова, старый шрам, — когда-то в лесу его зашибло деревом. Хотя она и не слышала конца его фразы, но в ту минуту, когда оба жили одной мукой в ожидании третьего — им на радость и на горе — она прочла его мысль в глазах и, закрывай ладонью ему рот, сказала:
— Дурачок, я не умру. Откуда ты взял?
— Я этого не говорил…
На лице Моники показались красные пятна, скользя по гладкому белому лбу, как тени. Испарина исчезла, а на висках выступили две синие жилки.
— Идет… идет уже! — сквозь стоны сказала она.
Отец подбежал и увидел то, о чем раньше думал со страхом и содроганьем. Теперь он ничему больше не удивлялся. Все было так просто, никаких других мыслей не было, кроме страха за жизнь нового существа. Он не знал, так ли делает, но в ту минуту некогда было размышлять, хорошо ли так, или нет. Мать отчаянно вскрикнула раз-другой. Позже, вспоминая обо всем, они дивились, как это еще не кончилось бедой.
И тут на болезненный крик матери тоненьким писком котенка откликнулся новый человек, появившийся так нежданно и просто.
Уже не ломило позвоночник у матери, она вытянулась — длинная, тонкая. Лицо ее порозовело. Она была хороша, очень хороша в эту короткую минуту, словно вся вспыхнула.
На одну минуту Юраса охватил испуг за ребенка, который лежал рядом с матерью, еще не совсем от нее отделенный и, казалось, не дышал. Он приложил свою большую ладонь к младенцу, почти целиком покрывая все его тельце, и почувствовал отзвук своего отцовского сердца.
Дальше он все сделал по ее указаниям: поискал шерсти и перетянул ребенку пуповину.
Солнце поднялось уже высоко, когда мать погрузилась на час в глубокий сон. Из уголка губ шла слюна, и Юрас несколько раз отирал ей рот. Она, вероятно, видела сон, брови у нее вздрагивали, как крылья ласточки, улыбка выдавила ямки на щеках. Голова припала к левому плечу, уголок приоткрытого рта зиял, как кровоточащая ранка.
Проснулась она также внезапно, как и забылась, нашла глазами ребенка, потом мужа. Проглотила слюну. Видно, хотела что-то сказать. Улыбнулась отцу своего ребенка, схватила его руку и поднесла к губам — большую узловатую лапу. Юрас, не зная, что делать, дал поцеловать, вздрогнул, как от щекотки, потом почувствовал ее горячие слезы на руке. В эту минуту они были счастливы, как еще никогда. Это счастье без слов, без признаний, длилось долго. Теперь, что бы ни случилось, — никакая недобрая весть уже не смутит их, пусть неурожай, пускай неурядицы с землею.
Отец, согрев своим дыханием ребенка, поднялся и пустился бегом в усадьбу — к батракам; в двух словах он рассказал, что случилось, одолжил самовар. Сбежавшиеся женщины допытывались, — девочка или мальчик. А он хорошенько и не знал. Наконец припомнил:
— Мальчик!
Ему казалось, что все вокруг суетятся, кружатся. Марце дружески хлопнула его по спине, зачем он им раньше не дал знать. Ведь всяко могло быть. Ну и люди! — до последней минуты ждут!
Юрас смущенно оправдывался: по-жениному выходило, что только через неделю должно случиться, а когда это сталось, что уж тут!
Во весь дух пустился отец с самоваром. А вдогонку ему кричали:
— Чаю, Юрас, горячего чаю надо матери!..
— Ужо я сама приду твоего мужчинку купать!
Марце рассудила, что надо самой пойти, ведь Монике полакомиться-то нечем, даже молока нету.
— Ладно еще, что хорошо кончилось. Теперь только бы расти этому пахарю.
Марце забежала к тетеньке Ульоне. У той всегда про запас в сундуке под замком и ягоды, и грибы, и медовые соты — для лекарств — как она говорила. За это, верно, и звали ее батраки Доброй.
Усадьбу уже облетела весть о новом человеке, пришедшем в жизнь.
Добрая Ульона