Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Павлишин ударил прапорщика Бейнера так, что показалось, в угол покатилась его голова, а не одна только фуражка. Фильнев изловчился и ткнул Желвакова острой палкой в шею, под самый обод васильковой фуражки. Как пьяные, почти что обнявшись и шатаясь, хаос драки пересекли Ширяев и Нойбайер — старлей душил немца веревкой, но тот выкручивался и почти уже освободился. Прошли считанные секунды, и в комнатах загромыхали сапоги бегущих на подмогу солдат. Дикарев раскроил Грошеву острым прутом подшлемник и каску. Солдаты утащили шатающегося старшину в соседнюю комнату. Горошко бросил в Ширяева топор. Ширяев выхватил пистолет и прицелился в западенца, но внезапно опустил дуло. В анфиладу ворвались Кузнецов и советник Вавилов. Почти весь комитет и украинцы лежали скрученные на полу. «Всех в изолятор! — крикнул Кузнецов. — Стреляных — в санчасть, начальников — ко мне, убитых — на ледник».
Я попятился к подоконнику и не заметил, как слева пронеслась тень, поколебав воздух. Меня отбросило к стене. Исчезли звуки, окровавленная комната закачалась перед глазами, как картина на гвоздике. Голова потяжелела и стала склоняться на плечо, а из носа потекла вязкая нефть. Всё задрожало, накренилось, уползло, и ночное солнце, ударившись об Шмидтиху, погасло.
Капли текли по стене, достигая пола едва ли за час, и так же медленно текли разговоры. Прошло больше месяца, как нас вволокли в изолятор и свалили в одну камеру подобно горе тряпья. Когда мы очнулись, надзиратель принес несколько кувшинов воды и таз. Мы как могли отчистили от грязи и кровяной корки свои ссадины и ушибы. По-настоящему худо было Недоросткову, и без того нездоровому, — ему отбили внутренние органы, и он мог лишь лежать и тихо стонать. Заглянувший ненадолго врач осмотрел всех и удалился, не выдав лекарств. С тех пор я не видел никого из комитета — нас тут же разбросали по разным камерам, — но иногда слышал: коридор на всех был один. Похоже поступили с активистами других отделений — разъединили и перемешали.
Перезнакомившись, мы рассказывали друг другу события и сопоставляли факты. Судя по тому, что в изоляторе не было никого из Третьего, каторжане еще держались. Вряд ли их всех перестреляли. Другой тюрьмы на всем Таймыре не было. Женщины, по слухам, сцепились руками и держали оборону, пока их не снесли струей из пожарного брандспойта. Иногда мы слышали их голоса, они сидели где-то рядом. Раз за разом прокручивая в голове каждый шаг, мы возвращались к бунту и спорили, и это раздражало. Все было ясно и так: ошибкой стал выход на работу, когда все отделения поверили московской комиссии и ввязались в ее игру. Только непримиримость могла нас спасти. Тем более что наша маленькая республика не дотянула двух дней до момента, когда радиоточка прогундела: начальник охранных войск и чекистов Берия арестован. Мы узнали об этом случайно — Климович из Четвертого отделения на допросе подслушал передачу по приемнику следователя. Тот бросился к радио, чтобы крутануть ручку, но не успел.
В тот же день комиссия улетела в Москву. Допросы остановились, и камеры поразила скука. Справа от меня сидел на полу Грицяк, тот самый предводитель Четвертого. Он гордился, что среди его товарищей не случилось ни одной жертвы, да и штурма толком не было. Их так же окружили и пробубнили в громкоговоритель, что пора выходить. Грицяк решил, что тратить чужие жизни просто глупо, и со сцены клуба уговорил сомневавшихся покинуть лагерь. Когда Грицяк рассказывал об этом, лицо его светилось. У меня в носу защипало, я повернулся к нему и пожал руку. Действительно, вторая часть бунта была обречена. Спасти жизни было доблестью, а не трусостью.
Впрочем, в начале августа, когда Третье все-таки взяли боем, к нам в камеру втолкнули их главаря, Шамаева, и они с Грицяком встретились холодно. Шамаев — безусый, неожиданно моложавый — рассказал, что они не прекращали бастовать ни на секунду и не сразу поняли, что случилось в тот день, когда сняли Берию. От их зоны в одночасье убрали дополнительную охрану и надоевшие рупоры, и еще месяц Третье жило как вольная республика. Украинцы наконец поставили свою оперу про Назара Стодолю. Прибалты дали концерт духовых. Клуб превратили в парламент и заслушивали выступающих по поводу того, как действовать дальше. Шамаев сначала опирался на бригаду Воробьева, командира партизан, но затем тот стал убеждать актив, что нужно прорываться в аэропорт боем, захватывать самолеты и лететь в Америку. Мало кого заразила эта идея, но Воробьев втайне попросил знакомых литовцев отковать ему ножи. Шамаев изгнал авантюриста из комитета, а у кузни поставил охрану. К тому моменту он сошелся с украинцами, самой дисциплинированной силой. В начале августа Шамаев и комитетовцы еще надеялись на комиссию. Но как только кончились психические атаки Царева, нового начальника Горлага, и начался настоящий штурм, из зоны выбежало очень много каторжан. Оставшиеся в Третьем дрались как смертники, но продержались не дольше нашего. «Так что, — вздохнул Шамаев, — кто хотел биться за свою свободу, тот бился и тем самым потрудился на благо наших братьев в других лагерях — рано или поздно они узнают, как мы сражались, и восстанут сами. А может, к тому моменту уже что-то изменится, и там, наверху, отменят лагеря и пересмотрят наши дела. Кто хотел, тот ушел перед штурмом по своей воле. Каждый выбрал сам, и у меня нет повода виниться, что жертвовал людьми или, наоборот, отказался стоять до конца».
Стыдясь поспешного рукопожатия с Грицяком, я думал, что, с одной стороны, хорошо, что во мне осталось еще что-то невыжженное, какое-то доверие и чувства, но с другой — получалось, что, ненавидя ложь, я ей поддался. Как никогда твердо понимал я теперь, что у непримиримости не должно быть границ. Коли ты встал во весь рост, то, даже если оступился, выпрямись опять. Вспомнилось, как в Калинине мне с другими прорабами пришлось вступить в общество поддержки армии, и членам этого общества иногда перепадали билеты на разные чемпионаты. Я обычно не ходил, но однажды все-таки заглянул на бокс. Это было скучно, однако меня поразило, как держался победитель соревнований. Несмотря на козлиный тон распорядителя, бесконечные судейские ритуалы, фальшивые плакаты о спортивной дружбе, боксер каждый раз выходил на ринг так, чтобы соперник увидел: его хотят убить. Именно хотят, по-настоящему, а не выказывают готовность. Глаза боксера, его звериная неумолимость гипнотизировали врага. У нас же это чувство пропало после обещаний Кузнецова. Многие, как и я, конечно, кричали «Свобода или смерть», но втихую надеялись, что как-нибудь обойдется, и комиссия не обманет, и мы всё решим миром — хотя через долгие страдания мы уяснили, что перед нами настоящие шулеры, которые понимают только звериную решимость. Видимо, вера в благой исход, пусть даже невероятный, оказалась в нас сильнее этой решимости убийцы. И только Шамаев с остатком Третьего отделения сражался до конца и показал Кузнецову и всей этой васильковой банде, что им грозит, если они захотят так же провоцировать политических в других лагерях.
Ночи потемнели, солнце закатывалось в тундру все раньше, когда меня вытащили из камеры, положили в кузов грузовика лицом в доски, провонявшие машинным маслом, и накрыли брезентом. Под кожухом покоилось еще семеро незнакомцев. В углах кузова сидели синие погоны с автоматами. Я не знал, что и думать. Грузовик едет на юго-запад, значит, есть шанс, что это пересылка через Дудинку, ведь суда точно ходят по Енисею до октября. А может, освобождают тюрьму, вывозят маленькими партиями в тундру и пускают в расход, чтобы избавиться от свидетелей их бесчинств. Под сердце впилась тупая игла: неужели прямо сейчас? Водитель попетлял будто бы по горному серпантину и притормозил. Гудок клаксона, и мы въехали в распахнувшиеся ворота и остановились. Пауза и безмолвие длились около часа, за который все основательно замерзли, а потом раздался звук — сначала тревожный, а потом осчастлививший: гул моторов самолета. Вохра сдернула кожух, и мы увидели вокзал с башенкой, делавшей его похожим на китайскую пагоду. Догорал полярный закат. На краю взлетного поля угадывались силуэты самолетов: кресты винтов, восклицательные знаки стоек под крыльями. У самого большого притормозил фургон техников, и дверь его распахнулась.