Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И здесь перед выжившими возникла серьезная проблема. Можно отомстить за свои пережитые страдания, за смерть родного или случайного человека, который в лагере был рядом. Однако невозможно отомстить за целую жизнь, превращенную в пытку и смерть. За миллионы таких жизней. Бывший солдат вермахта Р. Козеллек (позднее крупный историк и теоретик исторической науки) вспоминал, как в 1945 году он в качестве пленного попал в Освенцим. Бывший заключенный лагеря охранял пленных, подгонял их и однажды, рассвирепев, схватил табуретку, чтобы проломить ею голову Козеллека. Но вдруг узник остановился и сказал: «Что толку раскраивать тебе череп? Ведь вы же загубили газом миллионы». Табуретка полетела в угол и рассыпалась на куски»[723].
Сотни тысяч выживших узников концлагерей (в рамках данного сюжета мы говорим только о них, не умаляя значения жертв, принесенных всеми остальными) требовали воздаяния, считая, что оно возможно. Но очень скоро они стали понимать абсолютную невозможность считать подлинным воздаянием не только локальные расправы над охранниками концлагерей или акции «Нокмим», но даже Нюрнбергский процесс. Как отмечала Х. Арендт, «для Геринга смертная казнь – это почти шутка, и он, как и другие обвиняемые на Нюрнбергском процессе, знает, что мы можем лишь немного ускорить наступление его смерти, но не более того»[724]. Проблема оказалась в том, что тюремное заключение или даже смерть палачей не соответствовали масштабу совершенных ими преступлений и пережитого выжившими жертвами ужаса, который, как уже говорилось, находился вне рамок обычного человеческого опыта переживания трагедий.
Для требования полноценного воздаяния необходимо было для начала осознать масштаб произошедшего, но это осознание оказалось бывшим узникам не под силу, так как работала иммунная система психики, включавшая психологические механизмы самосохранения. «Память выбрасывает, очищает сама себя от слишком ужасных воспоминаний»[725], – писал Д. Лихачев, констатируя, что многие наиболее тяжелые эпизоды пережитой им блокады Ленинграда были парадоксальным образом забыты. Действие этих же механизмов у заключенных концентрационных лагерей было обнаружено Б. Беттельгеймом на основе анализа снов узников. Во сне они часто мстили эсэсовцам, однако «причиной мести заключенного… чаще всего было какое-то маленькое издевательство и никогда не чрезвычайное переживание… Наиболее шокирующий опыт не попал в сны… Отдельные гестаповцы, совершившие незначительные прегрешения, вызывали гораздо более глубокую и сильную агрессию, чем те из них, кто проявил особую жестокость»[726].
Таким образом, масштаб воспоминаний и переживаний оказывался меньше масштаба пережитого, смерть преступника отвечала первому, но не второму. Как следствие, у большинства выживших узников возникла растерянность, перешедшая в ощущение, что преступление есть, а преступников нет (это подтверждалось и юридическими реалиями – на судебных процессах над участниками айнзацгрупп 92 % обвиняемых были признаны соучастниками преступлений, а не исполнителями[727]), что подлинного воздаяния не происходит и не произойдет, что обусловливало в будущем бесконечное возвращение прошлого в настоящее.
Тем более что оказалось невозможным точно понять, кто, как и в какой степени виноват. «Кто-то составлял картотеки, кто-то задерживал, охранял, сидел за рулем, – описывал эту проблему З. Бауман. – Никто из этих людей не имел точного представления, какое место его труд занимает в общей системе и способствует убийству людей. Они всего лишь добросовестно выполняли свою работу»[728]. А жены, родственники эсэсовцев, комендантов лагерей, которые всё знали и даже пользовались трудом узников, они виновны? А их дети? Если дети, которых уничтожали в Освенциме, были виновны в том, что из них вырастут евреи, цыгане, русские, то и дети эсэсовцев могут вырасти такими же, как их отцы. То есть виновными в этой логике должны были стать практически все[729].
Необходимо обратить внимание еще на одно важное обстоятельство. Философ и социолог М. Хальбвакс (погибший в Бухенвальде) считал, что коллективная память может сохраняться только вспоминающим, помнящим коллективом[730], поскольку для поддержания памяти необходим обмен опытом, общение, которое может возникнуть только в коллективе. То есть коллектив, объединенный памятью, является необходимым условием ее сохранения и по мере удаления от воспоминаемого события важнейшим условием генезиса ее мемориализации. То есть память живет только в сообществах. Исследуя память о Холокосте в послевоенной Германии, историк Д. Динер сужает общее понятие «коллектива» до этнической общности, считая ее единственной социальной стратой, способной стать носителем коллективной памяти[731].
Однако коллектива, который мог бы стать хранителем памяти и травмы узников, не было, он не смог сложиться именно потому, что личная травма была слишком сильна и болезненна, она была важнейшим средством индивидуализации личной памяти узника и препятствовала формированию единства коллективной памяти, замыкая носителя травмы в ее рамках. Иными словами, были воспоминания, но не было памяти. Не случайно, согласно Д. Динеру, сформировать и сохранить память о Концентрационном мире смогли только евреи – именно в рамках своей этнической общности, что отразилось в источниках и историографии феномена Концентрационного мира, – память о концентрационных лагерях у них нередко отождествляется только с памятью о Холокосте.
Кроме того, перед узниками, ищущими адекватных форм воздания как средства преодоления прошлого, встала еще одна существенная проблема, которая всегда возникает при дихотомии радикально отличных друг от друга времен. Настоящее, главной идеей которого становится преодоление прошлого, оказывается в ловушке этого преодоления, так как период, который следует преодолеть, также строился на отталкивании от прошлого, причем часто в форме восстановления лучшего из этого прошлого. Нацистская система не была исключением.
То есть в процессе преодоления парадоксальным образом происходит восстановление и закрепление объекта преодоления как в языке, так и во внешних формах. Усиливает этот эффект