Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Такого нет в Евангелии, – отверг Ной. – Есть просто: «Да не сотворите себе кумира». А эсеров, товарищ Тарелкин, казаки сводного Сибирского полка называли «серыми баламутами» за их вихляние: на словах – за власть Советов, а на деле – против.
Тарелкин больше ничего не сказал, учтиво распрощался с хорунжим и дал распоряжение немедленно освободить из тюрьмы Василия Васильевича Лебедя и с ним всех арестованных казаков.
Ной без подсказки уяснил: шкура этот Тарелкин!..
Между тем после возвращения в станицу ординарца Саньки Круглова с невесть откуда взятыми товарами и тугой мошной по станице шумнуло прозвище Ноя – Конь Рыжий и что он-де в чести был у большевиков и у самого Ленина в Смольном! Ездил туда на какие-то тайные переговоры, и пошло, пошло. Даже в станице Арбаты узнали – специально наведывались оттуда казаки, чтоб поглядеть на Коня Рыжего. Да и местные станичники что ни день, то собирались в доме атамана Лебедя, выспрашивая у Ноя, какая она есть в натуральности Советская власть с большевиками, и чего надо ждать от этой власти казакам, и есть ли сила у большевиков, чтоб усидеть в седле? Ной отвечал сдержанно, скуповато. Батюшка Лебедь особо предупредил сына, чтоб он запамятовал про свое большевистство. Было – и сплыло, или тебе башки не сносить – казаки в одной упряжи с большевиками ходить не будут.
Чугунолитые пашни на солнцепеках, пригретые солнцем, до Пасхи позвали к себе с боронами и сеялками.
Жарким было солнце, перепадали вешние дожди, земля парила струистым маревом; ранняя и угревная удалась весна на юге Сибири, как будто сама природа расщедрилась, чтоб умилостивить благодатью умыканных войною и разрухою хлебопашцев.
В станицу потянулись отощалые люди из города и поселенческих деревень; на пашне у Лебедей работало четверо пришлых мужиков с бабами – за хлебушко старались.
Холодными ночами, бывало, отдыхая возле стана у огня, батюшка Лебедь затягивал единственную полюбившуюся ему песню:
И самым паскудным, по соображению Ноя, было то, что батюшка Лебедь не только пел про красавицу с полураспущенной косой и лебяжье-белой грудью, но еще тайком пробирался из своего стана в не столь отдаленный стан казачки-вдовушки и миловался там до утра, а возвращаясь из таких прогулок, сердито фыркал: лошадей, дескать, распустили! Всю ночь гонялся за мерином – с ног валится от усталости. И потом храпел до полудня.
Управились с посевами – разминка настала до сенокоса; сезонников отпустили. Жизнь в станице изо дня в день насыщалась тревогою. Слухи разные ползли от приезжих людей из города: на Дону повсеместно бушует восстание против Советов, в Оренбуржье местами восстания и что Советам по всей Сибири оставалось жить малое время – до страды, не более.
Ной не придавал этим тревожным слухам особого значения: мало ли чего не плетут люди! Ординарец Санька Круглов подрядил иногородних плотников и строил новый пятистенный дом, хотя и старый был еще добрый. Ной не выпытывал у Саньки, откуда у него завелись большие деньги – догадывался: наверное, купец из Екатеринбурга, Георгий Нефедович, прикончен бандитами, а Санька, понятно, не оробел, прибрал товар и мошну купца.
После посева яровых Ной занялся охотою: двух сохатых завалил, ну а дичи озерной столько настрелял – на весь сенокос хватит.
Батюшка Лебедь и тот умилился:
– Экий ты меткий! Одно не могу уразуметь: как с таким глазом до сей поры казачку себе не подстрелил? Аль век собрался холостовать?
Молчал Ной, сопя в бороду. Не мог же он сказать, что сватал Евдокию Елизаровну Юскову, да от ворот поворот получил. Но он, Ной, не забыл Дунюшку – заблудшую землячку. Никак рассудить себя не мог: что его вязало с беспутной Евдокией Елизаровной? А ведь были казачки на выданье в Таштыпе. Домовитые, рукодельницы, не лапанные похотливыми руками, со стыдливым румянцем на щеках, воспитанные в строгости и воздержании, не чета Дуне-батальонщице! Ной встречался с ними на вечерках в предвесенние зори, когда особенным буйством насыщается молодая кровь; сама матушка Ноя, Анастасия Евстигнеевна, зазывала на посиделки в дом самых милых и красивых казачек и поселенских девушек, и на всех этих девиц глазом не повел Ной, будто незрячим вернулся из Петрограда. А как старались девушки на вечерках! И та потупит взор перед рыжебородым силачом Ноем, и эта зальется краской, а он смотрит на всех одним охватом и видит Дунюшку с ее цыганскими кудряшками и чернущими глазами.
Как-то на пашне Ной лежал в берестяном стане, и ему вдруг почудился Дунин голос: будто она звала его, и он, выскочив из стана, долго всматривался в апрельскую темень. С той ночи затосковал, вспоминая Дуню. То видел ее лежащей на снегу с раскинутыми руками, то поперек седла, когда вез в Гатчину с поля боя, то у печки-«буржуйки», когда растирал ее маленькие ноги со слипшимися пальцами. Чтоб успокоиться и не думать о ней, ругал себя всячески.
А время катилось зыбучей рябью: ни убытка, ни прибытка; малые золотинки оседали в памяти – в ладони нечего держать.
Когда до Таштыпа докатилась весть о подписании делегацией Совнаркома сепаратного мира с Германией, среди казаков начался разброд: мыслимое ли дело, большевики пустили на торг матушку-Россию! Не казаки ли испокон веку собирали земли в кучу, чтоб возликовала великая Российская империя под двуглавым орлом?! К Ною приставали с расспросами: как и чем он объяснит этакое самоуправство большевиков, ежли стоял за них под тем Петроградом? Ной говорил про деморализованные и небоеспособные армии, о том, что солдатня бежит со всех фронтов, в том числе разъехались по своим войскам и станицам казаки: кто же наступать будет на немцев? Да разве этим можно было успокоить задиристых служивых? Большевики, мол, во всем виноваты, и баста! И у батюшки Лебедя была одна молитва: денно и нощно клял большевиков, призывал на их головы все сатанинские силы преисподней.
Льнули к молчаливому брату подрастающие сестры-лебедицы: Харитиньюшка, по шестнадцатому году, Лизушка – одиннадцати лет, Нюрашка – кругляш рыженький в семь лет и болезненная Паша, на год старше Нюры, – сумнобровая чернявица, в матушку Анастасию Евстигнеевну. О младшем брате Иване не было ни слуху ни духу. Второй год, как сбежал из дому. У Ноя кошки скребли на сердце, ведь тоже в свое время пластался с плотогонами в Урянхае, бежав из дому, а братнины примеры заразительны. Батюшка с матушкой на все вопросы Ноя отмалчивались, будто Ной был в чем-то виноват.
Отец не баловал дочерей – глядел на них косо, вскользь, посторонне: не светились и не грели отца возрастающие дочери – чужие курени обживать будут.
Бестия Харитиньюшка нашептывала брату поклоны от самых-самых красивых невест Таштыпа, и Ной грозился: «Смотри! У тына, гляди, добрая крапивица! Ужо прикрапивлю – не на чем сидеть будет».