Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И всё же тревожно мне. Как тебя оставить?
– Оставь тревоги за плечами. Старуха сказала, что и со мной, и с детьми ничего плохого не случится.
– Прости, я не могу остаться, я должен…
– Мы снова соединимся. Старуха предсказала это, – произнесла Зубейда.
* * *
Сам не свой возвращался Яков к себе в юрту. Он брёл по тропинке уже впотьмах. Впервые за все месяцы, проведенные на Пятиглавой горе, Яков не ждал наступления следующего дня, а хотел остаться в дне сегодняшнем, снова вернуться в юрту Зубейды, сидеть там, слушать песни и никуда не ехать. Вот подошёл Яков к загону с лошадьми, замер на минуту, обняв рукой морду Ручейка, как всегда тянувшегося к хозяину. Что это? Кто-то крадется в кустах. Зверь или человек?
Их было трое. Всё же не так глуп оказался Алты, чтобы нападать в одиночку. Нашёл сообщников, но и они шуршали так громко, что слышно было издалека. Белое лезвие Погибели мелькнуло в темноте. Яков пригнулся, выхватил из голенища нож. Одному из нападавших полоснул по правой руке. Длинный кинжал упал на землю, человек взвыл, покатился по траве. Второй взмах Погибели чуть не задел Якова. Мог бы задеть, если б Алты – косматое чудовище в бараньей шапке – был чуть проворнее, но татарин оказался неуклюж. Появись здесь Пересвет, непременно посмеялся бы над эдаким воином, как смеялся над Ванькой Вельяминовым. Яков снова пригнулся, клубком покатился под ноги врагу, резанул ножом под колено. Алты упал, а Яков вскочил, больно наступил ногой тому на руку. Рука разжалась. Теперь Погибель была у Якова, и потому третий противник, облачённый в кольчугу, получив удар по плечу, охнул, зажал другой рукой рану, ломанулся через заросли вниз по склону и скрылся из вида. Остальных двоих пришлось добить, чтоб не начали звать подмогу и не рассказали сторожу лошадиного загона, кто им раны нанёс и куда побежал.
Вот так негаданно приспела Якову пора уезжать. А ночная темнота в подспорье. Он кинулся в свою юрту, схватил дорожный мешок, полный сухарями, и устремился вниз по пологому склону. Стрела, стреноженная, паслась там внизу возле отары овец. Седло и уздечка лежали неподалёку, спрятанные в кустах.
Пастушья собака, увидев бегущего Якова, гавкнула было, но, поняв, что тому нет дела до овец, глухо зарычала, а затем и вовсе замолкла.
Яков седлался быстро. Запоздало вспомнил, что к сухарям неплохо бы взять с собой воды, но тут увидел – к седлу привязана деревянная фляга. В ней оказалась та самая вода из источника, горьковатая на вкус. Вспомнились мимолётные слова Зубейды о том, что эта вода лучше утоляет жажду, чем обычная.
Взлетев в седло, Яков на прощанье оглянулся в ту сторону, где стояла юрта красавицы, хотя в кромешной тьме уже ничего бы не увидел.
Стрела двигалась по траве легко и почти бесшумно. Неуловимой ночной тенью спустилась с Пятиглавой горы, неся Якова на себе.
* * *
Через несколько дней, прокладывая себе дорогу в камышах солёного озера Маныч, вспугивая разомлевших от первого зноя чаек, Яков припоминал последние слышанные им слова Зубейды. Она сказала их, выпроваживая его вон из своего войлочного жилища:
– Не думай обо мне слишком часто, не изводи себя понапрасну тоской и печалью. Будь весел. Вспомни обо мне только тогда, когда настанет время нам соединиться.
Как же так? Нешто можно забыть её? Да чем же он жить-то тогда станет?
Вот осталось позади озеро. Широкая степь стелила под копыта лошади вешнюю зелень разнотравья.
Уже поднимаясь по Дону на ладье малознакомых коломенских купцов, Яков позабыл на время татарскую речь. Москва манила колокольным перезвоном и перестуком молоточков Бронной слободы.
* * *
Из рукописи, сожжённой воинами Тохтамыша, потомка Джучи, в году 1382-м от Рождества Христова:
«…Ползали всякие тёмные слухи, будто жив Иван Вельяминов, будто сидит в Орде у Мамая. И это оказалось святой, незамутнённой правдой. Правду эту не сорока на хвосте принесла, не синица протрещала, а мой любимейший воспитанник и приёмный сынок Яшка Ослябев на Москву доставил. Уж как радовались мы с Никитой, как праздновали! Едва ли не весь мёд у Варвары в кабаке выхлебали!
Смотрел я на Якова и одну неделю, и другую, а насмотреться не мог. Вижу: сидит передо мной Яшка мой, всё тот же ленивый недоросль. Он, как есть он! И всё ж не тот человек, коего знал лучше себя самого. Будто другого человека вижу: взрослого, страдавшего, на твердость в вере христианской испытанного, боями закалённого. Много дней слушали мы с Никитой Яшкины рассказы о житье его в Великой Степи. Потом всем обществом в княжеские палаты были званы, и там Яков мой Дмитрию Ивановичу и владыке о своей встрече с темником рассказывал. И лик Мамаев описывал, и повадки, и одежду, и сподвижников его хитромудрых. И о мимолетном свидании с Иваном Вельяминовым поведал нам Яков. Тут Дмитрий Иванович приступил к Яшке с расспросами. Дескать, не обознался ли разведчик, не ошибся ли. И видел я, какою болью душевной обернулось для князюшки Ванькино предательство. Поначалу он и верить не хотел, ан пришлось поверить. Чую я и предполагаю: замыслили наши управители некую хитрость, чтобы Ваньку на чистую воду вывести. Но какова та хитрость? Узнаем ли?..
…Яков зиму зимовал на Москве, тоскуя. Я, старый раб расписного ковша, умом своим скудным предположить посмел, будто всё о Марьяне Вельяминовой парень кручинится. С разговорами воспитательными к нему приставал. Дескать, замужем Марьяна за Митькой Вельяминовым. Уступила-таки его уговорам, угомонилась и потому – отрезанный ломоть. А Яшка молчит, отнекивается и всё кручинится, всё терзается. Да так крепко, что и мне, престарелому, тошно сделалось. Как вернулся Яшка на Москву на резвой степной лошадке, так всё время об этой животинке заботился, будто родная она ему. Что ни день, сам выгуливал, чистил, гривку расчёсывал. А перед Крещением, как морозы настоящие ударили, Яшка и вовсе на конюшню переселился. Сам видел, как Стрелу свою разлюбезную парчовым покрывалом укрывал и лакомствами потчевал. Нет, не был Яшка до сей поры лошадником. Видно, жизнь во степях наградила его привычками тамошнего народа. Ох, чую я и знаю почти наверняка: не в Марьяне дело. Там, в Великой Степи, оставил Яшка своё счастье, знать, судьба ему во Степь вернуться…
…Все решилось одним днём. Перезимовал сынок со мной, перескучал Масленицу. В Великом посту в церкви Святителя Иоанна Лествичника с клироса не сходил, разливался июньским соловьём. Мне говорил, будто во степи, тихими тамошними ночами слышались ему во сне малиновые перезвоны московских храмов. Скучал он, дескать, по запаху фимиама да по ликам Святой Троицы. Потосковал мой Яшка, покручинился и снова вон из Москвы подался. Но не просто так, погулять-попировать. Владыка Алексий просил меня Якова моего отпустить с Никитой Тропарём на сторону нижегородскую. Так и сказал, дескать, нет доверия полного Фоме-Димитрию Константиновичу. Ой, не понравилось мне, как владыка величал князей нижегородских дураками, людьми ненадежными да высокомерными, да недалёкими, постоянного надзора над собой требующими.
Так и остался я снова один-одинёшенек, без Никиты, без Якова. Как жить? С кем дружить? Нешто один ковш расписной станет со мной разговаривать? Так тоскливо мне, так грустно сделалось, что горделивый сей сосуд сделался для меня морем бездонным…»