Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы всходили на холм с южного склона, и на сине-тёмном небе ещё держались россыпи звёзд во главе с Полярной звездой, а на фоне едва светлеющего неба – колья-столбики, торчащие вместо крестов, и на каждом колу по чёрной жирной птице сидело. Жуть какая!
Тупеет рассудок, когда среди «груза» узнаёшь знакомых. Вот Селезнёв, он вместе с тобой пришёл по этапу. Вот Ваня Метёлкин, вместе с тобой ходивший на разборку стылых капустных кочанов в поле. Слёзы не удержались в моих глазах, так и брызнули, когда увидел я Тарана Махмудова, его нельзя было не распознать в этой «поленнице» покойников, он, всегда отличавшийся южной смуглостью, в неживом состоянии сделался угольным, не помогли ему посылки с сушёными яблоками, присылаемые многочисленной роднёй из далёкого аула.
Очень я боялся увидеть тут и Мишу Савицкого. Я уже знал, что Миша из барака препровождён в больницу, пробовал сходить к нему, но вокруг больничного барака ходил охранник с овчаркой. Эпидемия дизентерии свирепствовала.
И вот я увидел…
Я отвёл взгляд, верить не хотелось.
Блекло-русые волосы на бумажно-белом затылке. Он лежал в куче тел вниз лицом, отвернувшись от всего мира. Его ноги были прижаты другим «грузом», и чтобы высвободить, потребовалось перекладывать других.
В этом мне помог Тимофей.
– Что? – догадавшись, спросил мужик.
Я не ответил. Подошёл Онуфрин, отставив лопату, он также стал помогать мне высвобождать Мишу из кучи. Остатки порванного домашнего белья раздувал и трепал ветер.
Могилку, в которую был опущен Миша – а в каждую опускали не меньше, чем пятерых, я обозначил столбиком потолще, хорошо ошкурил его лопатой – другие же столбики не ошкуриваются вовсе, они пилятся в зоне – приладил к нему перекладину-щепку так, что вышел натуральный крестик. Хотя делать кресты указаний бригаде не было, наоборот, указание бригадиру дяде Степану было – не делать. Дядя Степан заметил моё старание, но сделал вид, что не заметил.
Поздно вечером дядя Степан, придя из нарядной, где он, как обычно, отстаивал перед нарядчиками высокую бригаде хлебную пайку, а скряжистые нарядчики, как обычно, хотят урезать хлебную пайку, лежал в сушилке в своём тёмном закутке на топчане, говорил осевшим прерывистым голосом:
– Они-то, нарядчики, тоже не сволочи, нет. У них не свой интерес, а указание есть: экономить хлеб бойцам на фронте. Нам вот с тобой хоть что-то человеческое перепадает, под крышей спим, а они-то под небом, на открытой земле. Я бы пошёл туда, да рука калечена, не берут. Здесь воюю… с нарядчиками, хо-хо.
– Но теперь не надо будет урезать. Сэкономят. Вон сколько пацанов закопали. Кормить их теперь не надо. Экономия! – прорвало меня.
– Э-э, Толя. Э-э… – дядя Степан даже поднялся плечами, чтобы видеть меня во мраке среди сушащейся напревшей обуви. – Выкинь такие подсчёты из головы, выкинь. Очень худо жить человеку, когда он поддаётся настроению такому. Получается тупик. Вот ты нагляделся на блатяков разных, на урок. В тупике живут, в зоне или на свободе – одинаковый тупик. Злостью сердце обожгли, мозг сдвинулся. Вот, чтобы мозг не сдвинулся, не воспаляй его непосильными мыслями. А ты, вижу, пробуешь мыслить непосильно.
И насчёт креста на могилке… Крест он не снаружи – в душе. Понять надо.
Я вот тоже порой непосильно берусь думать и творить. Оттого и попал сюда… Мы, русские, отходчивы, но когда припрёт, звереем сильно. Немец, думаю, не такой. Оттого мы его побьём. Это правда – побьём. Против нашего народа никакая другая нация не выдерживает.
Я, плача в подложенный под щёку чей-то сырой обуток, от горя и жалости к потерянному другу Мише, плача, не слушал дядю Степана. Зачем о нации мне, о норове, когда я похоронил друга Мишу, славного Мишу, который так нежно ко мне тянулся и к которому я по-родственному тянулся. Зачем всё остальное мне.
Копаем новые ямы-могилы в стылой земле. Лом звенит в неподатливом грунте. Когда камень попадёт, так и вовсе звенит. Натыкаемся чуть ли не сплошь на прошлых лет захоронения: то с одного борта из глинистого слоя скелет какой своей частью высунется, то с другого борта.
А назавтра… Что будет завтра? Доживём – увидим.
НОВЫЕ ДРУЗЬЯ
В середине июня я получил письмо от Эры (мама, конечно, не утерпела и сказала ей адрес и правильно, что не утерпела), писала Эра, что плачет обо мне, ходит каждый день к нам, и вместе с мамой сидят перед геранью и плачут обо мне. Цветок герань на подоконнике стоит, мама ещё из деревни его привезла в дырявом чугунке, он, говорят, от горя помогает. Описала Эра, что ждёт меня и ждать будет, если даже потребуется, всю жизнь (вот глупая, с чего это ей взбрело, что я могу тут в зонах болтаться всю жизнь), никто ей из мальчишек не интересен. Такой захлёб, такое девичье признание укрепило мой дух, стократно усилило мою волю. Я почувствовал, да уж не знаю, что я почувствовал. Ответственность мужская за маму, за сестрёнку Раю, за любимую Эру во мне обострилась, я сжал кулаки и дерзко глядел на конвоиров.
А вскоре пришло очередное письмо от мамы. Мама писала, что в школе на улице Кропоткина разместился госпиталь, и когда привозят с фронта новых раненых, она ходит туда, и смотрит, нет ли среди них Васи, от которого нет никаких вестей. Одна женщина, которая живёт возле водокачки, нашла в госпитале своего безрукого брата, так теперь все ходят и надеются.
На улице Кропоткина наша семья живёт недавно. До этого, переехав из посёлка Никольский Колыванского района, мы снимали комнату на другой улице, на Гоголя, в доме отцова брата Устина, инженера кирпичного завода. Мама что-то не поладила с золовкой, и мы стали жить в маленьком засыпном домике маминой сестры тёти