Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У каждого вагона по два конвоира. Подножка нависает высоко, на неё надо впрыгивать. Тут у меня произошла беда: сберегаемый под рубахой хлеб вдруг выпал, я метнулся за ним под вагон, меня жёсткая рука дюжего охранника тотчас ухватила за шиворот, другой охранник поддал сапогом снизу и я влетел в тамбур подобно футбольному мячу.
– Дак пайка там… упала! – жалобно завопил я.
Услышан мой вопль, однако, не был. «Эх, надо было бы так же, как умный Пашка – съесть», – подумал я.
В полусумрачной утробе вагона я побежал захватывать удобное место на тройных нарах.
Пашка продолжал мучиться вспученным брюхом и икал. Теперь-то я уж точно завидовал ему: у него-то ни крошечки зря не пропало из трёхдневного пайка, а у меня вон больше чем полбуханки – псу под хвост. Я пощупал левый карман штанов: слава Богу, хоть селёдка цела, никто не выдернул.
Состав однако, не трогался. Он простоял ещё сутки, прежде чем пойти. Ждали дополнительных этапников из лагеря. В окно было видно – привели, наконец-то. Но не мужчин, а девчат. Может, сто, может больше. Девчата, спасаясь от жары, повязали головы платками, а с тела поснимали всё, что можно снять. На иных ни кофточек, ни лифчиков.
– К нам их сейчас посадят, биксушек таких-то. Вот уж устроим карусель!
– Не ты устроишь, а они тебе устроят.
Духота и стеснённость не располагали к весёлому трёпу, тем не менее, пацанва принялась, как и полагается, скаберзно обсуждать, что бы сейчас было, если бы девчонок к нам в вагон подали.
А девчонки, видя, что на них пялятся оравой через решётку, строили масляные глазки и всякие фигуры. Рёбра снаружи, цыпушки общипанные.
С бесстыдством лагерных девчонок-малолеток, обзываемых биксами, биксушками, биксоманками, я столкнулся ещё в первые дни жизни в зоне. Я уже говорил, что лагерь поделён на части, как бы на отдельные дворы.
Мужская взрослая часть, женская взрослая часть, мужская несовершеннолетка и женская несовершеннолетка. Ясно, общая зона обставлена по периметру охранными вышками, и приближение зэка к изгороди на полста шагов уже вызывает тревогу, но к внутренним изгородям можно подойти чуть ли не вплотную и трепаться с человеком смежной зоны сколько охота. Мой путь из сушилки в столовку и из столовки в сушилку пролегал как раз вдоль проволочно-сетчатой изгороди, за которой обитали девчонки в бараках. Они, эти биксы-пигалицы, бродили по двору стайками, не знаю, их заставляли работать или не заставляли, делали они какую полезную работу или не делали – на них были, как и на мне, ботинки с деревянными подошвами, которыми они тяжело бухали по земле. «Эй, мальчик, любить хочешь?» – кричали они с весёлым хохотом и задирали подол до самого пупка.
Кстати, нашей бригаде, занимающейся ритуальными делами, ни разу за всю весну не попадался в куче свозимых на погребальный холм покойниковженский труп. Слабый пол, выходит, много выносливее сильного пола.
Провели девичью колонну мимо нашего вагона. Посадили их, кажется, где-то ближе к голове состава.
Новосибирск проехали ночью. Я смотрел в окно. В городе никаких огней. Улицы не освещались по понятной причине: гитлеровские самолёты могли сюда залететь через север, чтобы разбомбить военные заводы.
Что сейчас делает мама? Спит или сидит перед иконкой и думает обо мне и о Васе, который где-то на фронте. А может, об отце. Тятьку как забрали в 37-м, так не было ни одного письма. Мама ездила куда-то узнавать, её предупредили: уходи, колхозница, если будешь мельтешить, и тебе быть там же, как пособнице. Мама, в отличие от своей старшей сестры тёти Матрёны, не умеет молиться, она, когда ей тяжело, садится в углу перед маленьким, полузавешенным кружевной шторкой, иконостасом, и сидит молча. Тётя Матрёна же бьёт об пол поклоны, повязав голову чёрным платком – у неё сын тоже на фронте, и муж, дядя Григорий, год назад умер. Когда дядя Григорий жил ещё в деревне Никольск, его понуждали войти в колхоз, урезали его единоличный огород, отобрали одну из двух лошадей, он не сдавался, пахал оставшуюся землю одной лошадью, когда же уполномоченный и комбедчики свели с его двора и корову, реквизировали натканный холст и что-то ещё забрали, обещав на следующее утро прийти за последней лошадью, он усадил семью в телегу и тайно, ночью, бросив обжитую избу, переехал за семьдесят километров в город, где поселился без прописки. В городе пожить ему долго не довелось – заболел от тоски, умер. Мама и тётя Матрёна – родные сёстры, а такие разные. Мама широколицая, белокожая, в серо-зелёных глазах её, когда ей хорошо, всегда смешинка прыгает, а у тёти Матрёны лицо узкое, вытянутое, арабское, очень смуглое, тёмные большие глаза неулыбчивы, всегда скорбно-печальны. Тётя Матрёна – добрейшая, но очень скупая, что, в общем-то, объяснимо: живя в тяжких трудах, никогда не знала она достатка. Завтрашний день ей виделся чернее настоящего и она норовила сберечь впрок каждую горсть муки, каждый рубль. Деньги завязывала в узелок и рассовывала в доме по разным укромным местам и забывала об этом, чем я, грешный сорванец, пользовался.
Тётю Матрёну я больше не увижу, она умрёт от сердечного приступа до моего возвращения, а моё возвращение отодвинется на долгие годы (к годам зэковским прибавятся годы армейские), и я не смогу повиниться перед добрейшей тётей Мотей за своё паскудство – как же, брать у пожилого человека скопленные рубли и копейки – что может быть гнуснее?
По прибытию в колонию началась немогота, противоположная «дресне». Запоры охватили этапный контингент чуть ли не на сто процентов. Расплата жадности, понудившей пацанов сожрать, умять, утрамбовать трёхсуточный сухпаёк за один весёлый присест. Это, оказывается, совсем не шутка, когда вот так-то. Санитары и старуха-докторша (она оказалась шустрой, хотя и горбатой) носились из корпуса в корпус, поспевая вкачивать в тощие задницы ноющим и скулящим мыльные клизмы. Через боль кто-то спрашивал:
– А что, доктор, у «петухов» такого не случается?
– У всех случается, детка, у всех, когда нарушение творите, – всерьёз, озабоченно отвечала бабка.
– Ишь ведь что. Я-то думал, «петухом» заделаюсь, прочистят проход и всякая пища потом без задержки целиком вылетать будет, как в трубу.
Смеяться над такими шутками находилось мало кого. У половины состава к тому же обострились в брюхе сторонние болезни. Карантин был продлён ещё на пару недель при кормёжке крапивными супами. Вот паскудство какое! Никаких каш при этом, и хлеба всего в полладошку.