Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Саранчук надулся, заиграл бровями, процедил сквозь зубы «а-а-а», но, видимо, передумал и сказал не то, что хотел.
– А лично вам?.. Лично вам как?..
– Лично мне? В прежние времена я бы никогда не стал прокурором, так и остался бы в помощниках, потому что не был членом партии. В прежние времена следователь милиции получил нагоняй, когда вздумал допросить в качестве свидетеля второго секретаря райкома комсомола, который оказался на месте дорожно-транспортного происшествия со смертельным исходом, – и прокурор района только и всего, что развел руками: что я могу? В прежние времена, Леонид Юрьевич, прокурором могли назначить исключительно по согласованию с обкомом партии, и если там были почему-то против, такое назначение состояться не могло по определению. Ну и много чего еще было в прежние времена этакого… – Я на мгновение замолчал, откинулся в кресле и поглядел на Саранчука: тот слушал с открытым ртом, словно я рассказывал ему сказку о былых временах в тридевятом царстве, а не о совсем недавнем прошлом, в котором случалось всякое, не только мерзость и грязь. – Но за те двенадцать лет, что я проработал, как вы изволите выражаться, при совке, в области уволили только двух человек, и тех – за дело. А теперь? Скольким за последние полгода указал на двери Горецкий? И это не только в нашей системе – повсеместно. Вот вам и ответ, если умеете думать, а не слушать, что талдычат недобросовестные историки и бабки на базаре.
– Так, может, один Горецкий такой идиот?
Я снова пристукнул ладонью по столу, укоризненно покачал головой, и несдержанный Саранчук завертелся на стуле, покосился на дверь, постучал себя по лбу костяшками пальцев и виновато развел руками.
– За восемь лет в стране сменилось шесть генеральных прокуроров, не так ли? Фамилии перечислять? Сами знаете? Всех попросили под предлогом ненадлежащей борьбы с преступностью. А что на выходе? Кого ни назначат, а с преступностью хуже и хуже. Выдали каждому прокурору по пистолету – это как? Вон у меня ТТ, в сейфе лежит…
– Так это из-за того, что в Армении какого-то прокурора застрелили, – нерешительно предположил Саранчук.
– Свой же и застрелил, незаконно уволенный. Но причина другая.
– Какая причина? Народ вроде как доволен. Освободился народ…
– Народ – это кто? Народ – разнородная масса и, как правило, инертная и неповоротливая. Народ – конформист. А заговоры и перевороты – это кучка корыстолюбивых мерзавцев, другая кучка всякий раз выныривает, едва что-то замутится, чтобы поорать, пограбить, поубивать, третья ждет не дождется, чтобы пристроиться и нагреть руки на мятеже. И все кричат: народ, народ! А народ – помните, как у Пушкина? – народ безмолвствует. – Тут я увидел, что у Саранчука снова стали дергаться и закатываться зрачки и счел за лучшее добавить: – Но посмотрим, что дальше будет. Мало ли на свете чудес…
– Шеф, я, наверное, пойду, – выгребаясь из-за стола, выламываясь всей своей громадной фигурой, ширококостной и мускулистой, Саранчук двинул к дверям и сказал оттуда: – Гирю сегодня не поднимал. Может, поэтому…
Он не договорил, что означает это «может, поэтому», шагнул за порог и тихонечко прикрыл за собой дверь. А я мысленно обругал себя ослом: черт меня дернул на разговоры с другим ослом, упрямым и недалеким! И, главное, толку от этих разговоров! Что я мог растолковать, если и сам метался между двух берегов и ни к одному не мог, да и не хотел пристать? И это хорошо, это здорово – плыть самому по себе, потому что у каждого берега свои правда и кривда, и они частенько перемешаны, так что не отличить добро от зла. Я за белых, и я за красных – там, где они не звери, где в них что-то человеческое и живое, а не догматическое и мертвое. Я кот, который гуляет сам по себе, и то, что в меня часто летит ботинок власть имущих, только укрепляет веру в себя самого. Иначе надо было родиться пресмыкающимся и ползать на брюхе…
Закинув руки за голову, я раздвинул локти, потянулся, выбрался из-за стола и, вполголоса бормоча: «О чем шумите вы, народные витии», двинулся в обход по прокуратуре.
В канцелярии оглушительно гремела электрическая пишущая машинка, то и дело громыхая кареткой – будто состав на полной скорости пролетал по рельсам. Но даже погруженная в бумаги, Гузь тотчас уловила мое появление, громыхание прекратилось, и на меня поднялись вопрошающие глаза.
«Сейчас спросит, не заварить ли мне кофе, – предугадывая, подумал я. – Сейчас спросит…”
Но она не спросила, смотрела и ждала, что скажу, – и этот молчаливый взгляд и чуть косящий уголок рта, к которому давно привык и который, по причине привыкания, не казался уже болезненно-отталкивающим, внезапно напомнили о вчерашнем ее колене, безбоязненно торкавшемся в мою ногу. А ведь и вправду торкалось! Другой вопрос, случайно, по причине подпития, или намеренно? Нет, вздор, почему намеренно? Чего вдруг намеренно? Ей-то зачем торкаться? Или?.. Тьфу, пропасть! Молчит и смотрит…
Чтобы не думать, я отвел глаза и двинулся дальше. И сразу же ударил в спину грохот машинки и тупой стук перескочившей через строку каретки.
В коридоре было прохладно и тенисто. Разлапистый мясисто-зеленый фикус, словно одинокая пальма в пустыне, занавешивал одно из двух окон. Для порядка я заглянул в большую деревянную кадку, но вчерашних окурков не обнаружил. Молодец Любка! И пила, да не напилась. Пол вымыла, окурки убрала, вазон полила. И сейчас шурует где-то поблизости, за стенкой; судя по звукам, переносит из кладовки в сарай нехитрый инвентарь.
От кадки с фикусом я повернул к кабинету Саранчука. Дверь в кабинет была приоткрыта, сквозь щель долетали глухой стук и прерывистое дыхание: Леонид Юрьевич вскидывал над головой гирю и с мягким пристуком опускал ее на дощатый пол.
– Замечательно! Выжмешь пару раз гирю – и никаких эмоций и пустых мыслей, – не утерпел, чтобы вполголоса не съязвить, я. – Главное, не уронить гирю на ногу.
Далее настал черед Оболенской. Не утруждая себя деликатным стуком – что ни говори, женщин в прокуратуре нет, есть сотрудники – я распахнул дверь бывшего кабинета Ильенко, невольно поморщился от табачной горечи, витавшей здесь, будто в преисподней, и нырнул в смутный голубовато-сизый полумрак комнаты. Единственное окно кабинета было наглухо зашторено, да еще густой вишенник, сгрудившись у стекол, перекрывал солнечным лучам путь.
«Где же она? – с внезапным раздражением всматриваясь в полумрак, подумал я. – Эй?! Надо этот вишенник – к чертям собачьим!..»
Но Оболенская оказалась напротив – чинно сидела у стола, сложив на столешнице тонкие голубоватые руки, и глядела перед собой, но не на меня, а куда-то мимо, мне за спину. Спала с открытыми глазами или настолько глубоко задумалась, что не сразу отреагировала на стук отворяемой двери?
«Еще один мне подарок – эта дамочка! – едва не воскликнул в сердцах я. – Что в кадрах думают, принимая на работу таких сплюшек?»
– Кто? – будто сослепу, заморгала подкрашенными веками Оболенская, заметив наконец мою фигуру в дверном проеме. – Ах, доброе утро!
– Уже час как рабочий день, – едко процедил я.