Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Цинк и на самом деле, при всём его неслабом мужском начале, волнующем кровь сильно, но всегда незаметно, не особенно всматривался в Настино женское, видя в ней лишь преданную помощницу Царёвых, надежную в делах и отзывчивую на общую беду. Она, несомненно, была милой, как обладала и несколькими другими приятными качествами. Однако думать о ней как о полноценной женщине в голову Адольфу Ивановичу не приходило. Имелось в виду, потом уже, спустя месяцы и больше после страшного события. В первые-то дни, что пришлись на Женюрину гибель, он вообще мало что замечал, механически кивая «да» или «нет», или же просто читая дочерины рукописи, прикрыв за собой кабинетную дверь и не выходя даже минимально поговорить с ней. Она всё понимала, страдая не по этому поводу, но всё же чем-то Цинк этот пришлый её зацепил, как-то удалось ему, самому того не ведая, добавить малую царапину к уже имевшейся открытой и незаживающей ране, что образовалась сразу и надолго.
Потом более-менее улеглось: боль заметно утихла, да и у неё всё определилось и наладилось с новым хозяином жизни. Они будто подписали негласный договор о разделении в семье власти и полномочий сторон, которыми ей предписывалось жить как прежде, служа верно и с полной самоотдачей, ему же – взять на себя заботу и попечительство не только над внучкой, но и над ней самой, оставленной им при больном ребёнке теперь уже навсегда.
Именно тогда, как немного успокоилось, и обрела Настя Блажнова окончательную уверенность в завтрашнем дне, какой раньше для себя отчётливо не имела. И деваться им теперь друг от друга было некуда точно так же, как и от Аврошкиной слепоты.
Тот факт, что она женщина, Адольф Иванович стал замечать лишь к концу первого года жизни под общей крышей. Он по-прежнему вёл себя с ней безукоризненно вежливо, и оба отлично понимали, что если даже он и обращается к ней на «ты», получая в ответ уважительное множественное число, то это ровным счётом ничего не значит, это всего лишь привычная форма речи, а не обидное выпячивание командирства в стенах этой высотной не по рангу квартиры.
Привычным образом он просто продолжал считать себя старше, не сравниваясь умами и не меряясь возрастом. Да и сама она не казалась ему пожившей, хотя имела вид, подходящий скорее милой и скромной тётке, чем призывно заманчивой женщине средних, с небольшим довеском, лет.
Настя и на самом деле принадлежала к тому довольно редкому сорту женщин, на которых время, отыграв положенное, оставляет гораздо меньше следов, чем предусмотрела природа. Отсутствие лишних морщин, что на шее, что вокруг глаз, скульптурно очерченный подбородок, талия, какая-никакая, но так и не переросшая с годами в очевидный живот, прямые, почти без признаков седины, волосы, непременно стянутые к затылку и по обыкновению тускло поблёскивающие здоровым природным естеством… – всё это, неудачно закамуфлированное нелепой фиолетовой юбкой грубой выделки, такой же нелепой кофтой какого-то ошпаренного цвета и бесформенными тапками времён хана Батыя, максимально способствовало сокрытию той природной щедрости, на которую та не особенно и поскупилась.
То, чего когда-то не слишком усваивал глаз Павла Сергеевича, мысли которого постоянно были заняты бесконечными проблемами запусков и аварий, сходу подмечал подслеповатый, но художественно устроенный глаз Адольфа Ивановича. Однако выводов от этого обнаружения не следовало никаких: Настасья была модель и всё, простой, незатейливый объект для делания портрета, если бы таковой понадобился кому-то с непонятной целью. Порой ему нестерпимо хотелось остановить её, поправить дурацкую кофту, чуть завернув у той непомерно длинные рукава, чтобы открыть руки, вполне себе красивые и даже без начальных признаков увядания кожи, о чём Настя наверняка не подозревала. Или же скинуть с её плеч широченный малахай без рукавов, оставшийся ещё от матери, который она в холодную пору набрасывала на себя для согрева тела.
По существу, и Павел Сергеевич её не видел. Будучи в одежде, она больше исполняла привычную домашнюю функцию в то время, когда ему было уже не до неё или ещё не до неё. Впрочем, и обнажённым, когда они сближались на короткий отрезок его желания, он замечал её тело только в первое время. Затем перестал делать и это, окончательно закрепив за собой право пользоваться им в силу внезапной мужской нужды. Со временем Настя и думать об этом перестала, понимая, что коль уж следить за собой по этой части, то главное дело, не за всей одёжей целиком, а преимущественно за ночными рубашками, в каких она явится, если что, на зов хозяина-благодетеля.
Иногда Цинку, в редкие минуты очередного приступа художественного воображения, мечталось не только подвернуть Настасье рукава или вытащить из её волос дурацкий гребень, но как бы и выкроить всю её заново, целиком, от и до, иначе причесав, одев, обучив другой пластике, после чего выпустить на волю и уже воспринимать результат как дело рук своих, не претендуя, тем не менее, на авторское право. Так вообще устроен был глаз его, сравнивающий, выискивающий гармонию там, где её нет, но где с лёгкой и неравнодушной руки художника она вполне могла быть достигнута.
Противоречивые чувства, изначально поселённые в Адике Цинке, не боролись, сталкиваясь одно с другим, лишь в пору его детства и отрочества, когда те, кто назначил его тайным фашистом, ещё не успели войти в его жизнь, потому что пока не знали, что он, Адик, отец его Иван Карлович, его дед Карл Фридрихович, и такие, как они, окажутся врагами и ненавистниками православного народа. В ту пору он и сам ещё не задумывался – просто рисовал, писал, творил, ходил на болото, в поле, в лес. А потом всё изменилось – так резко, что он не успел к этому приготовиться, сделавшись необъявленным изгоем раньше, чем окончательно вызрел и поумнел. Уже потом он понял, что в какой-то момент сбился его прицел, что поиск гармонии, к которой стремилась душа его, отвернул чуть в сторону, спутав карты и нарушив общий строй движения по маршруту, изначально избранному и единственно стоящему.
Да, он видел её, Настю, но и не только видел – невольно наблюдал за ней, избрав вполне нейтральный художественный ракурс и не имея в виду чего-то ещё, что бы выходило за рамки его мимолётной жалости к ней. При этом понимал, что Настасья вовсе ещё не стара, но ужасно одинока, что с уходом Царёвых в жизни у неё не осталось совсем ничего, если не брать того неподдельного чувства, которое она питала к его внучке. А ещё он знал наверняка, что теперь они неразрывно связаны друг с другом крепчайшими канатами, которые скинули им откуда-то сверху с уже готовыми петлями и узлами. Однако подобные мысли, насколько бы разумными и оправданными ему ни казались, всё равно не приводили Цинка к тому или иному поступку в отношении домработницы. Он был сам по себе, она – сама по себе, и оба были при девочке, при сироте, его внучке.
Настя же иногда, когда ей случалось непреднамеренно столкнуться взглядом с Адольфом Ивановичем, успевала заметить, как мимоходом, не больше, без какого-либо замедления, скользили по ней его глаза, – просто меняли одну точку на другую, не оставляя при этом следа. Пару раз после таких непреднамеренных пересечений она обнаруживала в себе незнакомое прежде чувство, довольно неудобное, из тех, что рождаются не сразу, а лишь по прошествии времени. Поначалу она не могла разобраться в природе таких ощущений, а потом догадалась – это была ранее незнакомая ей злость, в самом зачаточном и осторожном виде. На что злилась, на кого обижалась – не понимала: по большому счёту, кроме как на саму себя, дурищу и совершенную неумеху по части взаимного перекрещивания в отношениях с мужчинами, держать обиду было не на кого. Но после того, как ощутила это неудобство, начались и другие, следующие по счёту, которые в итоге и довели её до поступка, на который она, изрядно измучив саму себя, всё же решилась.