Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Я-то поеду, я-то поеду на курорт, - резко повернул к нему лицо Гарднер, - а вот вам-то не увидать своего города солнца. Через полчаса я вас отправлю в яму! В яму! Вот что, в яму!
- Ну а долго ты без меня прогуляешь? - спросил Войцик и так сладко потянулся, что у него даже кости хрустнули.
- Я, - начал было Гарднер спокойно и вдруг заорал: - Встань, сволочь! Встань, падаль! Встань! - Он стукнул кулаком по столу так, что чернила, вылетев из бронзового лотоса, залили его бумаги. - Встань, когда с тобой говорит немецкий офицер!
Он слепо ринулся из-за стола и ухватил Войцика за ворот.
- Ты думаешь, - прохрипел он, задыхаясь и брызгая слюной, - что я тебя просто расстре-ляю? Нет, дорогой, я тебя...
Он тряс его так, что голова Войцика барабанила о стену. Но Войцик смотрел ему в лицо и улыбался по-прежнему.
- Так вот в чем дело! - сказал он понимающе, и этот ясный, насмешливый голос сразу отрезвил Гарднера. Он с отвращением оттолкнул Войцика и зашагал по кабинету. - Так вот в чем дело! Вы же пьяны. Я сперва даже и не заметил. Значит, вы уже с утра того... - он щелкнул себя по горлу. - Ух, как же это хорошо! Это же просто прекрасно, Гарднер! Ну, теперь уж вас ненадолго хватит. Все вы кончаете так.
Отворилась дверь, и в кабинет без стука вошел человек. Гибкий, белокурый, средних лет, похожий на спортсмена. У него было бледное и красивое актерское лицо, большие светлые глаза. Мягким, кошачьим шагом он прошел к письменному столу и остановился, серьезно и внимательно смотря на Войцика.
- Вы хвалились, - сказал тихо Войцик, - построить новую жизнь, а что у вас было в руках, кроме смерти? Но ведь смертью-то, смертью жизнь не построишь? Неужели вы все так глупы, что не поняли даже этого? Смерть, страх, ненависть - ведь все это величины отрицающие, негатив-ные. Они хороши для разрушения, а не для стройки. Чтобы строить жизнь, самую убогую, нужно прежде всего любить ее, а вы ведь ее только боитесь. Вот поэтому-то и выходит так там, где действует ваш кулак в лайковой перчатке. И еще вот это: оглушить, ударить, разрушить, забить, убить, уничтожить! Там вы сильны, могучи, изобретательны и даже прозорливы. Вы гениальны в отношении всего, что касается боли и страдания, но там, где в свои права вступает настоящая жизнь, а не ее голое отрицание, там вы неразумны, как людоеды с Сандвичевых островов. Везде, где из тьмы пробуждается и вырастает светлый человеческий разум, он убивает вас, как солнечный свет плесень. Ваш собственный разум!
Гарднер слушал и морщился.
- Нет, Курцер, - сказал он, обращаясь к высокому, гибкому человеку, похожему на спортс-мена,- так говорить я не могу. Я говорю, а он митингует. Это истерика. Это же полная истерика. У меня самого плохие нервы. Вы мастер на интеллектуальные разговоры, так что... И, в конце концов, почему я должен...
Он встал из-за стола и вышел. Курцер осторожно взял за спинку тяжелый стул, легко поднял его, отодвинул и сел. Посидел, посмотрел на Войцика, переставил зачем-то чернильницу.
- Воды хотите? - спросил он вдруг.
- Нет, - сказал Войцик.
- Все-таки я вам налью, - сказал Курцер. - Вы так волновались...
Налил полный бокал, взял его двумя пальцами, бесшумно, мягко встал из-за стола и подошел к нему.
- Пейте, пейте! - сказал он деловито. - Я понимаю, я сам такой же горячий. Разговор-то был, видно, не из приятных. Гарднер так поставил дело, что хоть кого доведет до истерики. Да пейте же, что от этого изменится?
Когда бокал коснулся губ Войцика, он жадно прильнул губами к красноватому стеклу и выпил воду.
- Ну вот, - сказал сочувственно Курцер. - Разрешите-ка, я вам еще налью. Не бойтесь, я не подкупаю. У нас с вами тоже будет разговор, но чисто теоретического плана, без этих криков.
Войцик и второй бокал выпил.
- Ну вот, - сказал Курцер, - отлично. Папироску не хотите? Черт, руки-то у вас закованы. И совершенно зря, конечно. Я сейчас пошлю за ключом. - Неотрывно и прямо он смотрел в его лицо. - Я слышал ваш разговор с моим коллегой. Вы молодец, конечно. Они в вас многое теряют, но только я должен сказать: я с вами все-таки никак не согласен.
- Ну и на здоровье, - грубо оборвал Войцик.
- А вы не волнуйтесь, не нервничайте, - улыбнулся Курцер. - Ваши нервы - это же вода на мою мельницу. А я играю в открытую. Лежачего бить я не буду. Вот вы кричали: "Светлый человеческий разум!" Что говорить, аргумент серьезный. Но ведь положение-то вот какое: минут через тридцать вас выведут, поставят лицом к стене и расстреляют. Впустят в продолговатый мозг свинцовую облатку, и ваш светлый человеческий разум, во имя которого завязалась вся эта канитель, погаснет навсегда. А твари-то, ради которых вы умираете, будут жить. Их мне незачем ни бояться, ни уважать, а следовательно, и расстреливать не за что. Но с ними-то я говорить не буду, а вот видите, специально приехал поговорить с вами, ибо, во-первых, мы с вами одинакового психического склада, а это располагает к откровенности, во-вторых, я давно понял, что единственный человек, с которым мне можно быть откровенным, это тот, которого я сам застрелю после конца разговора. Правильно я рассуждаю? - спросил он вдруг.
- Вполне, - охотно согласился Войцик.
- Так вот. Но мне бы этого все-таки не хотелось. Давайте пощупаем друг друга. Может быть, мы уж не так далеко стоим друг от друга? - Он слегка пожал плечами. - Ведь и мне-то вы нужны во имя того же самого разума, только разум-то мой не тот, о котором вы думаете. Разум нашей эпохи находится совсем в иных руках. Он - понятие отрицательное, а не позитивное. Вот вы в начале разговора сказали, что мой разум убил бы меня, если бы... ну, и так далее в том же духе. Да нет, не убил бы и никогда не убьет. Мы, Войцик, узнали самое страшное и прочное в мире - пустоту. У одного из наших поэтов есть стихотворение, как называется оно, сейчас не помню, а коротко дело-то вот в чем. В одном языческом храме, в нише, стоит статуя - истины ли, разума ли, какого-нибудь высшего существа, не помню, да в данном случае это не играет роли. Важно только вот что: статуя эта завешена, и видеть ее могут только жрецы, и то в день посвяще-ния, и вот если они выдержат лицезрение бога, то они и сами станут как. боги. Так по крайней мере им обещают. Но тут есть загвоздка: во-первых, это последний искус, и к нему нужно подготавливаться целыми годами, постом, воздержанием, непрерывным самоусовершенствованием, ну и так далее в том же духе, во-вторых, - и вот это самое главное! - и после этого только весьма немногие могут посмотреть в лицо бога. А дальше сюжет разворачивается так: перед героем стихотворения в день его посвящения скинули покрывало с ниши, где находилась статуя, и он сошел с ума. Отчего? Вся штука-то в том, что и автор этого не разъясняет. Просто посмотрел, сошел с ума - и только. Спрашивается: что же он увидел, таящееся под этим покрывалом? Никто этого не знает. Но сказать вам, Войцик, сейчас - что? Ничего под ним не было! Голая и пустая ниша - паутина, мокрицы и мышиный помет. Неплохо задумано? Отдерни и любуйся этой черной дырой. Она и есть истина. Ясно, что те встревоженные дурачки, что готовятся увидеть что-то, не выдерживают этого чистого ничто. Но я-то, освобожденный от жалости и чувства добра и совести, я-то выдержу! Я смело смотрю в лицо этой черной дыре и благодарю, что в ней нет ничего, кроме мышиного помета! Знаете, единственное, что мне нравится в евангелии, - это то, что Христос не ответил Пилату на его вопрос, что есть истина. Но вот я бы ответил, и правильно ответил. Была Германия монархией, стала Германия республикой, была Германия республикой, снова стала Германия монархией, а потом не будет ни Германии, ни монархии, ни республики, а будет все та же черная дыра. Вот и все. Ну, посудите сами: из-за чего тут кричать, страдать, истекать чернилами, слюной или кровью, сходить с ума и закончить чем же? Той же дыркой. А не лучше ли прямо...