Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце концов, отчаявшиеся соседи сдали их суетливым ангелам. Кропотню с полковником выдернули из очереди и нелюбезно сунули в небесный карцер, лепившийся к будочке привратника. Там они и успокоились, забывшись в тревожных видениях.
Старого учителя, съежившегося в сугробе, Леонард обнаружил на следующее утро, когда шел открывать заведение. Улицы были тихи и пустынны несмотря на то, что сам Город уже давно не спал. Жители его бодрствовали, проводя бессмысленное время в пустых разговорах или глупом молчании. Тело отставного философа темным пятном выделялось на белом снегу. Пан Штычка перевернул его и сдвинул свою фуражку на затылок, на лице почившего застыло счастье, как у человека закончившего, наконец, крупное и выгодное дело. И это не было столь уж странным, ведь, сколько таких мертвецов было! С облегчением принявших наступивший покой. Покой, которого совсем не стало в скучном декабре. Перестал он отпускаться человеку, даже минимальной мерой. А вместо него появились совсем неведомые тоска и неопределенность.
Протиснув руки под грязное пальто, Леонард поднял несостоявшегося жениха на руки. Философ был легким, не в пример тем мертвецам, которых флейтисту приходилось таскать на фронте. Те были тяжелы, словно смерть добавляла им веса. И скребли руками по земле, неудобные в переноске, как какой-нибудь ненужный хлам. Голова погибшего мерно покачивалась в такт шагам пана Штычки.
«Вот и прибрал тебя Господь, пан Кропотня. Вот и прибрал», — думал музыкант, поднимаясь к рыночной площади. Бедный пан Кропотня молчал. Смерть далась ему легко.
Проводы маленького философа сами собой образовались в музее у пана Штычки. Туда набились все старые знакомые, исключая Городского доктора Смелу. Тот, после памятного знакомства с балтийцем Ковалем совсем затаился и перестал подходить даже к окнам, удовлетворяясь обычным своим малопонятным брюзжанием о скверне, затопившей мир, саранче и моровой язве, ожидавшей жителей Города в дальнейшем. И, пока его прогнозы сбывались, осторожный медик вел себя ниже травы.
— Отмучился, это самое, научител наш, — скорбно сказала бабка Вахорова. Ей никто не ответил. Даже говорливый обычно неистовый польский патриот пан Коломыец, исчезнувший на время пребывания отряда Полутора большевиков, даже он промолчал. Он сопел, разглядывая счастливого философа. Путейцу было неудобно, словно он что-то забыл обсудить спокойным, что-то очень важное. И этот момент уже упущен навсегда.
Пани Смиловиц тихонько плакала в углу. Так плачут женщины на похоронах, не то, чтобы, убиваясь по какому — то конкретному покойнику, а вообще за всех покойников разом. Казалось, что именно такие слезы, обращенные к массе самых разнообразных умерших, позволяют им не сойти с ума.
— Могилу копать теперь. Гроб делать, — нудно перечислял заботы живых прагматичный Городской голова. На гробе его голос немного дрогнул, леса в Городе не было. Все замерзали потихоньку, ломая ненужные постройки то тут, то там и уж тратить драгоценное дерево на гроб было делом совсем глупым. Хотя кто знает? Ситуация сложилась неловкая. Смущенные присутствующие мяли в руках шапки. А зима за окном, очнувшись от долгого трехнедельного сна, принялась сыпать сухой крупой. Над Городом повисла кисейная дымка, ничего не скрывавшая, но мешавшая видеть.
— Ксендза звать первши, эт самое, трумну всегда успеется, — ожила бабка Вахорова, стоявшая на твердых позициях похоронного порядка. — Ксендза звать, добродии, первше, иначшей какие это похороны?
— Так где ж его звать — то, пани? — совершенно справедливо возразил Коломыец. Из двух ксендзов, служивших в Городе до войны, к декабрю не осталось ни одного. И потерялись они совсем незаметно, исчезнув из Города в одну из длинных ночей. Костел, острым зубом торчавший у железнодорожной станции, остался пустым, чем пользовались довольные вороны, расплодившиеся на даровых харчах, поставляемых различными противниками, до невероятности.
— А, может, и поискать, эт самое, — возразила бабка. Но от нее отмахнулись, забот и так было много, чем искать каких-то пропавших ксендзов. В ответ на это старушка вскипела и долго и несвязно доказывала, что без напутствия бедный пан Кропотня совсем пропадет. И спорила яростно с встрявшим Леонардом, как будто это имело хоть какое-то значение. Тот смущенно ежился и почесывал затылок, повторяя в паузах, пока она набирала воздух:
— Успокойтесь пани. Это ж глупство.
— Не глупство, эт самое. Не глупство!
Несмотря на все споры и почесывания затылков, доски на гроб с неба не падали. И если бы не мудрый пан Кулонский, то эта проблема никогда бы не была решена. Как и многие другие проблемы, над которыми бьются пытливые человеческие умы.
А решение вышло изящным и мудрым. Когда через пару часов скорбная процессия прибыла на Городское кладбище, провожающие несли на плечах вычищенную до блеска колоду старого учителя, в которой возлежал он сам. С тем самым счастливым видом, каковым обладатели невероятного и ценного предмета демонстрируют его восхищенной публике. Старый учитель просто светился. За процессией топала бабка Вахорова, которая торжественно тащила старый ковер, служивший импровизированным саваном и крышкой гроба одновременно. Снежная крупа покрывала плечи и головы, сыпала на лица, стекая мерзкими холодными каплями. Снег крахмально поскрипывал в такт шагам, миллиарды крупинок текли по дороге.
— Сегодня! — пан Кулонский счистил пальцами налипший на очки снег, и продолжил деревянным голосом, — Сегодня, панове! Мы провожаем в последний путь достойнейшего человека!
Женщины всхлипнули в унисон. Стало совсем тоскливо. Городского голову никто не слушал, все стояли у неглубокой, выдолбленной паном Штычкой и Мурзенко могилкой и смотрели на счастливого усопшего. Крупа припорошила лицо отставного учителя и не таяла. Это казалось настолько странным, что инженер путеец даже смахнул ее и тут же отдернул руку, пожалев о своей слабости. Касаться мертвых никогда не было легким делом, было в этом что-то неестественное и чуждое природе. Было и есть сейчас.
— Его бы оплакивали дети, если бы они были. Но не сложилось, паны добродии. Не сложилось у нашего дорогого Кропотни, — со слезами продолжил панихиду пан Кулонский. — Бог прибрал его в самом рассвете лет. Несправедливо? Да, панове. Ибо Господь прибирает самых лучших. Будут ли о нем тосковать? Не знаю, но одно знаю точно: помнить нашего дорогого учителя мы будем.
При этих словах владелец чайной, стоявший по правую руку от городского головы, вздохнул. И глянул в закрытые глаза покойного. На душе у пана Шмули было серо. А градоначальник, перечислив все достойные деяния Кропотни, нес благостное и скучное еще долго. Снег засыпал их, скрывая серым кружевом