Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Роскоу знал, что этот дополуденный визит конфиденциален. Пока, официально, с поддерживающими и финансовыми законопроектами, до сих пор пробирающимися через Конгресс, этого места даже не существовало. Он определял, до чего нервничает Бирк — зеркальце заднего вида полнилось опасливыми жестами. Вот они, он и Хват, в транспортном средстве МЮ, в рабочее время МЮ, разыгрывают ещё один непонятный гамбит юного Вонда с властью-и-сексом, кой он бы отрицал, если б Роскоу сглупил и полез о нём заговаривать. Сам-то Роскоу нипочём сам тут не оказался, будь он хозяином своего времени, чем он не был с тех роковых четырёх утра, когда все в кевларе и плексе явились Особисты, воронёные стволы наготове.
— Рёбзя! — попробовал он вязко возмутиться сквозь последний кус бесплатного Л.А. — шного чизбургера-делюкс, с которым ему довелось знаться ещё довольно долго. — Чёрт, я знаю, что гадкий, но… — Хотел процитировать «Шангри-Ляль» и особо отметить: «Но я не плохой», — однако вдохнул глоток бургер-булки и вместо этого закашлялся.
С тех пор, как он стал с Бирком, Роскоу начал рассматривать себя не столько прихвостнем, сколько Осторожным Матёрым Докой, что передаёт всевозможные полезные знания, если только щенок озаботится их выслушать. Вот эти пташки тут на участке, к примеру -
— Не знаю, — бормотал он, — ты ж бывал на передовой, видал этих деток вблизи — некоторые-то вгружены по серьёзу, крутые они субчики, длинные волосы и все дела. Никогда их не обратишь — а если да, никогда им не доверяй.
— На поруки их вернут где-нибудь ещё — мы всегда знали, что с ними делать. Я полагаюсь на то, что другие 90 %, любители, потребители, малые объёмы внимания, вылезают туда кайфа для, подснять цыпу, срастить дури, ничего политического. В главном русле, Роскоу, вот где мы ловим.
Нет смысла приставать, когда Бирк всегда мог заткнуть ему рот, отыскав способ напомнить, скольким Роскоу ему навсегда обязан, но ещё и потому, что он позволил себе верить, будто юный Вонд достаточно глубок, чтобы толковать его молчания, из коих некоторые красноречивы, как лекции. Бирк, со своей стороны, молчания Роскоу ценить-то ценил, ещё как, и чем больше их, тем лучше. Они входили в его представление об идеальной мелкой сошке, которую он воображал себе эдаким Тонто, но не таким говорливым. А до той степени, в которой он старался не доставать Обвинителя подробностями того, как, частенько получудесным манером, у него всё получалось, вероятно, и сам Роскоу это себе воображал. Кто, в конце концов, помимо преподавания Одинокому Объездчику всех до единого индейских умений и навыков, ещё и жизнь ему спас?
Однако даже эта высшая услуга не стёрла его долга Бирку, который однажды, в точности когда замах был эффективнее некуда, за него вступился. Плата предполагалась в единицах безусловной преданности, включая спасение жизни, но не ограничиваясь ею, одну смену за другой до выхода в отставку, причём вопрос о пенсии оставался висеть в воздухе, а юристы по обе стороны его ещё рассматривали. Он не только буквально спас жизнь Бирку, но далеко не раз и ту работу, с которой, сознавал он, ему тоже крайне повезло, отчего прикрытие спины Вонда превратилось в эту несчастливую фазу его собственной карьеры. В той памятной перестрелке на поле дури, Бирк следовал за Роскоу в немоте и ужасе, как новобранец в подчинении у сержанта, сквозь плотный смолистый дух: тогда великая нация вела свою войну с ботаническим видом, пули колбасило, и они жарко грассировали мимо сквозь тенистую листву, ломая стебли, вышибая семя из colas[114], Бирк повторял все до единого движения Роскоу, прилепившись к нему тенью, пока не добрались до вертушки и не взмыли так стремительно, словно молитва Господу, словно голубок в небеса.
— Роскоу, — лепетал Бирк Вонд, — я у тебя в долгу, ох мамочка ещё в каком, в самом наибольшем, Л с большой буквы, и я, может, не всегда соображаю, когда, но в этот раз, клянусь… — Роскоу ещё не успел толком перевести дух, чтобы попросить его всё это зафиксировать в письменном виде. А когда заговорил, сопя, то завопил, чтоб перекрыть дробот лопастей:
— Мы как в Кино Недели побывали!
В ясности того кризиса, по крайней мере, Обвинитель угодил в самую точку. Он действительно не всегда понимал, сколько, или даже когда, чего кому должен. В их первые дни вместе Роскоу, в сильной досаде, до того принимал это как неблагодарность сопляка, что чуть не решил: а ну его всё к чёрту, сдаст документы и пойдёт найдёт себе какую-нибудь халтурку консультанта по безопасности, подальше от национальной столицы — оно ему надо вот такое? Только по более тщательном рассмотрении обнаружил он, до чего ничтожно невежественным оставался на самом деле его начальник, в довольно обширном диапазоне случаев, насчёт шагов в реальном мире, что предпринимались ради него. Не то чтобы Вонд следовал какому-то собственному нравственному кодексу, хотя, вероятно, и хотел бы, чтоб оно так смотрелось — но Роскоу в этом распознавал простую, сплошь защитную изоляцию. Кое-что в жизни всего-навсего никогда не трогало этого субъекта, ему б никогда не пришлось о них задумываться — что лишь затачивало пацану кромку, но, возможно, и близко не объясняло сверхъестественной удачливости Бирка, эту ауру ловили все, и победители, и неудачники, и Роскоу клялся под присягой, что наблюдал её в той стычке на плантации шмали как чистое белое сияние, окружавшее Бирка полностью, и Роскоу верил, что оно ему сохранит, и тогда, и потом, иммунитет к стрельбе. Кто же от кого не отлипал, тем ароматным утром во время оно?
Железные динамики на ободранных от коры еловых столбах ожили, грянув национальный гимн. Бирк вышел из машины и встал, не по стойке смирно, а облокотившись на крышу, глядя, как задержанные один за другим начали появляться на плацу для собраний. Подходили они к Бирку ровно настолько, чтобы удостовериться, что он не принёс ничего поесть, — затем сбивались поодаль кучками на полях асфальта, беседовали друг с другом, с такого расстояния неслышимо.
Бирк сканировал одно лицо за другим, регистрируя стигматы, парад покатых лбов, звероящерных ушей и тревожно скошенных Франкфуртских Горизонталей. Он был преданным энтузиастом мышления передового криминолога Чезаре Ломброзо (1836–1909), который полагал, будто мозгам преступников недостаёт тех долей, что контролируют цивилизованные ценности вроде нравственности и уважения к закону, да и вообще они больше склонны напоминать животные мозги, нежели человеческие, а оттого черепа, кои дают им приют, развиваются иначе, а оно включает в себя и то, каковы их лица станут на вид. Ненормально большие глазницы, прогнатия, фронтальная субмикроцефалия, Дарвиновы заострённые уши, что угодно, список у Ломброзо не кончался, и его подкрепляли данные черепных замеров. Ко времени Бирка теория регрессировала до затейливо-старомодной, бесспорно расистской разновидности френологии девятнадцатого века, грубой методами и давно уже вытесненной, хотя Бирку она казалась разумной. Внимание его на самом деле привлекало ломброзианское понятие «мизонеизма». Радикалы, воинствующие активисты, революционеры, чем бы они себя ни выставляли, все грешили против этого глубоко органичного человеческого принципа, который Ломброзо поименовал греческим словом, означающим «ненависть ко всему новому». Он действовал как устройство ответной реакции, чтобы общества развивались дальше в безопасности, последовательно. На любую внезапную попытку что-либо изменить ответом становился немедленный мизонеистический удар бумеранга, не только со стороны Государства, но и от самого народа — выборы Никсона в 68-м Бирку представлялись идеальным примером.