Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чернявый затих.
— Катька… — Руки мои дрожали. — Я что… убила его? Медвинская прислушалась:
— Дышит. — Глянула на этикетку от коробки с ампулами. — Хм… От этой дозы такой кабан не подохнет. Но отдохнет хорошо. Часов двадцать, а то и все двадцать пять!
Ну да его побудят раньше! Нет, Глебова, все-таки скажи? Ты когда-нибудь такой прибор видела?
Я жутко покраснела.
— Ну и ну… Ты что…
— Да, — выдохнула я.
— Ну тебе и повезло, — протянула она. — Некоторые всю жизнь проживут, а о таком — только по рассказам знают. Он и лежачий впечатляет. Нет, Глебова, ты не переживай… — Катька быстро оделась. — Оклемается.
— Да я и не переживаю…
— Ха! — задорно усмехнулась Катька. — Это я переживаю. Сама понимаешь, такой экземпляр отхватить, да чтобы рука не дрогнула — это же стресс на всю жизнь!
Преступление перед природой!
— Перед чем? — нервно хихикнула я.
— Перед природой… — попыталась погасить смешок Катька.
Через секунду мы обе свалились на пол в каком-то диком, безудержном приступе хохота… Смех скручивал нас судорогами, из глаз у обеих покатились слезы… А мы не могли остановиться… Словно прогоняя смехом тот жуткий, леденящий страх, который только что пережили.
Через час мы выбрались. Я предложила было забрать с нами тех девчонок, которые…
— Аника-воин, — усмехнулась Медвинская. Но согласилась.
Мы мышками прокрались по желтому коридору; в комнате санитаров спала без задних ног Зинаида, и ее могучий храп разносился по всему отделению. Мы присовокупили ее связку ключей к той, что реквизировали у супермена. Подошли к процедурной.
Оттуда доносились всхлипы. Катька заглянула, осторожно приоткрыв дверь; я за ней.
— Ты видишь?.. Хорошо им. Чего людям кайф ломать, сказала Катька.
— Медвинская… Разве здесь может быть хорошо? Ведь здесь же… несвобода!
— Аленка, ты и не представляешь себе, сколько людей выберут тюрьму, если там будет тепло и сытно. Даже не представляешь…
В каптерке мы выбрали себе шмотки, оделись и ушли в стылую сырую ночь. Куда идти дальше, я не знала.
— В город? — спросила Катька. Дурдом располагался недалеко от областного центра.
Я пожала плечами. Мы оказались в странном положении: ни дома, ни друзей, ни денег, ни документов. С клеймом наркоманок, сбежавших из дурки, которых может стопарнуть любой мент на пространствах разваленного эсэсэра. Но… Мы вдыхали холодный ночной воздух и чувствовали, наверное, одно и то же: свобода стоит того, чтобы за нее побороться. Тому, кто этого не понимает, ее не подарить ни указом, ни революцией, ни деньгами. Потому что это так.
Всю ночь мы промерзли на махонькой остановке, тесно прижавшись друг к дружке. Мы забились в самый угол монументального кирпичного строения, умудрившись даже кое-как покемарить. Утром пришел автобус на Борисоглебск. Денег, экспроприированных у санитара-уникума, хватило на билеты вполне. Даже осталось на еду.
Борисоглебск был маленьким районным городишком, но очень красивым. Здесь был Борисоглебский монастырь, или, как его называли местные, обитель. Покамест там размещался маленький музей, в котором и работал один из бесчисленных Катькиных знакомых. Она его называла Костя Лесной Человек.
Жил он один в огромном доме рядом с монастырской стеной и был при музее сторожем, экскурсоводом, научным сотрудником и всем остальным одновременно.
Летом он уезжал слоняться по археологическим экспедициям, зимой — мирно корпел в Борисоглебске и составлял обширную летопись этого некогда славного края. Ни к званиям, ни к регалиям, ни к деньгам особо он не стремился, а потому был последовательно оставлен, как рассказывала Катька, двумя законными женами и, наверное, десятком претенденток занять эту вакансию.
С годами он стал философом, порос густеющей бородой и стал относиться к этому миру как счастливый ребенок: все, что происходит, к лучшему. От взрослого же у него оставалась время от времени закипающая язвительность, которая мирно спала в обычное время где-то в потемках его образованной детской души и читалась лишь в глазах изречением известного пессимиста Мэрфи: «Все, что начинается хорошо, кончается плохо; все, что начинается плохо, кончается еще хуже». Каким образом это сочеталось в нем с первым посылом, понять было невозможно, но это было так.
Он искренне обрадовался нашему появлению. И на вопрос-утверждение Катьки: «Мы здесь поживем», пожал вроде безразлично плечами: «Живите. Места много», но по его голосу было понятно, что он совсем не так безразличен к окружающему, как хочет казаться. Хотя и диковат.
Борисоглебск в отличие от Зареченска был городок совсем тихий. И вовсе не потому, что в нем было нечего делить: поделились, но как-то по-домашнему, без драк и поножовщины. В Борисоглебске жили в большинстве своем староверы или их потомки; городок сиял чистотой улиц, маковками бесчисленных ухоженных церквей, до блеска промытыми, ничем не занавешенными стеклами домов. Жители словно хотели сказать: «Нам нечего скрывать. Ни от людей, ни от Бога».
Похоже, в нашем трудном детстве наступила пауза на счастливое отрочество. Катька зажила с Костей Лесным Человеком совсем как примерная жена-дочь, я… Я пропадала в музейной библиотеке. Для меня вдруг открылось, что мир наш не так одномерен, что мы такие же, как те, что жили до нас, и после нас будут жить такие же… И, несмотря на все мерзости и тяготы этого мира, люди умудрялись в нем не просто выживать, но жить. И совершали великие, благородные подвиги, и отваживались любить, оставляя миру гаснущую нежность… Я разыскала это стихотворение в какой-то книжке без обложки…
Живет поэт, беспомощно-запойный.
Не суетлив, не злобен, молчалив.
Беспутный днями, снами беспокойный,
Как ветреный блуждающий мотив.
Живет, законвоированный днями
В капкане серых стынущих домов,
А мимо — в осень — странными тенями
Уходит череда забытых слов…
Слов о любви, о том, что не вернется,
О том, что летом не дано понять…
Ноябрь дождем простудным в окна бьется,
Как птица, не рожденная летать…
Живет поэт. Несет свой крест неспешно
И за гостями прикрывает дверь…
И — царствует! Беспомощно и грешно
Без лести. Без восторгов. Без потерь.
И в мир бредет. И в нем плывут вокзалы,
Гирлянды улиц, провода, мосты…
Полны пурпура колдовские балы
— Стихов несотворенные холсты…
И — пропадает в матовую снежность.
И миру, что сгорает в пустоте,
Он оставляет гаснущую нежность,
Как совесть. И — как память о мечте.
Зима прошла, как сон. Добрый, приятный, снежный… Казалось, ему не будет конца, и в этом мире книг я буду жить вечно… Мне было там очень хорошо и вовсе не хотелось возвращаться.