Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фарнбахер осознавал, что и сам стал «жестким и беспощадным». При двойной коннотации – «жестокость» и «жесткость» – немецкое существительное Härte традиционно ассоциировалось в Германии с мужской военной добродетелью. Парней из гитлерюгенда всегда побуждали стремиться к этому, и солдаты старались выказывать жесткость в ходе месяцев начальной строевой подготовки и первого «крещения» огнем. На протяжении последних недель тяжелейшего отступления от Москвы главный врач 4-й танковой дивизии с удовлетворением отмечал, что солдаты научились быть «жесткими к себе». Слово приобретало теперь отчасти тот самый смысл, в котором Гитлер использовал его при завершении выступлений и инструктажей, когда его «твердый» (hard) звучало в качестве метафоры для войны геноцида. Указывая на процесс озверения, прилагательные «жесткий/твердый» и «жестокий/грубый» все чаще звучали в пропаганде героического самопожертвования, причем как в официальной, так и в частной сфере[443].
Вблизи берега Финского залива Альберт Йос вел собственную хронику схожего процесса «ожесточения» по мере хода выпавшей на долю его и сослуживцев позиционной зимней войны. На фоне острого недостатка возможности согреться и отдохнуть, притом что температура в первой половине декабря падала до –30 °C, Йос начал испытывать сильнейшие головные боли. Весь месяц солдаты усиленно обустраивались на позициях: рыли их ночью и отсиживались под пулеметным и минометным огнем днем. По привычке Альберт в Новый год воскрешал в памяти и пересматривал оставшиеся за спиной события, но на сей раз не прошедших двенадцати месяцев, а «всей прошлой жизни», стараясь уразуметь «безграничную мощь Господа и провидение в этой… путанице жизни». Он вновь подтверждал «нерушимую веру в Господа, и с тем надежду, что в этот год Он повернет дела мне во благо. С верой я устою в этом году и буду поступать в соответствии с чувством долга». Патриотические порывы Йоса имели, пожалуй, скорее католические, чем национал-социалистские стимулы, но понимание личной ответственности диктовалось в равной степени тем и другим[444].
В январе дела пошли еще хуже. Советская артиллерия принялась поливать их окопы шрапнелью, а температура опустилась до –40 °C; противник целил в немецкие полевые кухни, лишая солдат горячего питания. Часовых из-за невероятного холода приходилось сменять каждый час, и, когда Йос, исполнявший теперь обязанности фельдфебеля, обходил посты, наушники его фуражки от мороза прилипали к коже. Чтобы выкопать окоп или укрытие, приходилось уже не рыть, а взрывать землю гранатами. После каждой метели, когда снег наполнял немецкие траншеи, красноармейцы бросались в атаку живыми волнами, выкашиваемые немецкими пулеметами. Не имея поблизости священника, крестьянский сын определил себе в исповедники дневник, чтобы «держать равновесие в жизни, осознавать правильное и неправильное и смотреть в будущее». Ежась на морозе и подбирая подходящие слова, Альберт Йос приходил к выводу: «Очень редко люди оказываются в жизни перед подобным одичанием [Verrohung] и вынужденными жить в таких первобытных условиях, как в окопах». Он ни в коем случае не исключал себя из процесса. Окопная война научила его сосредоточиваться на таких вещах, как выживание и убийство: «в постоянной готовности к появлению неприятеля, чтобы прикончить его при первой же возможности, что только и позволяет тебе сделаться по-настоящему твердым/грубым [roh]»[445]. Экзистенциальный страх превратил теперь нацистскую пропаганду на тему «жидовского большевизма», коварных мирных жителей и опасных партизан в совершенно практическое явление. Как бы там ни пилила загнанная в подполье совесть каждого индивида, заставляя его внутренне содрогаться от того, каким «жестким», «жестоким», «суровым» и «грубым» он стал, коллективная трансформация людей на Восточном фронте необратимо завершилась[446].
Ганс Альбринг пережил зимние месяцы в маленьком городке Велиж, в тылу группы армий «Центр». Оказавшись под натиском неприятеля на исходе января 1942 г., немцы продержались там восемь недель в ужасающих условиях. Немытый, заеденный вшами и вечно голодный, Ганс вышел из испытания убежденным, что «сравнение испытания (выпавшего на его долю) с апокалипсисом нельзя назвать таким уж натянутым». Однако 21 марта он поведал Ойгену Альтрогге: «То, что я приобрел в плане переживаний, куда больше, чем то, что я потерял». К середине апреля, через две недели после окончательного прекращения атак Красной армии, Ганс с радостью вцепился в письмо от одного из католических наставников в Мюнстере, цитируя его другу крупными отрывками в качестве своеобразного подкрепления сформировавшихся у него взглядов: «И кто знает, может статься, в этом-то и есть метафизический смысл войны, что в нас поднимается новое видение человечности, после того как мы на протяжении многих столетий следовали его ложному и все более искаженному образу»[447].
17 февраля 1942 г. обер-ефрейтор Антон Брандгубер сбежал из батальона под Александровкой во время марша при переброске в направлении линии фронта. Ветеран кампаний 1939 и 1940 гг., Брандгубер очутился среди тех, кого в спешном порядке отправляли в СССР в качестве подкреплений из Нижней Австрии; в частях и подразделениях необстрелянные новобранцы оказывались плечом к плечу с закаленными солдатами вроде него. Эшелон доставил их в Орел. Оттуда немцы на протяжении трех суток маршировали походным порядком при температуре –40 °C через метели и ветер. То и дело их бомбили ВВС РККА, но всегда готовые схватиться за пистолет офицеры гнали солдат вперед и вперед. Они шли на пополнение поредевших рядов 45-й пехотной дивизии – соединения из Линца, едва избежавшего окружения в декабре, будучи в составе 2-й армии. Вглядываясь в лица следовавших в обратную сторону солдат, попадавшихся им по дороге к передовой, шагавшие на фронт пытались представить себе ближайшее будущее. Брандгубер видел одно и то же – «вымотанных, смертельно усталых, потерявших веру и несчастных» людей. Во время остановок те говорили о зимнем отступлении и об огромном количестве брошенного снаряжения[448].
По всей вероятности, опыт кампаний в Польше и Франции способствовал обострению у Антона Брандгубера чувства близкой опасности. Из Александровки он путешествовал в одиночестве и, пройдя назад 15 километров по той же дороге, похоронил винтовку вместе с футляром для противогаза в снегу и съел хлебную пайку. По-прежнему в военной форме, но теперь уже без ненужного более груза, Брандгубер попросил водителя проезжавшего мимо автомобиля подбросить его до следующего железнодорожного узла, где проследовал к путям. Смешавшись с толпой легкораненых, он сел в поезд, на котором добрался до Минска. Однажды его пустила переночевать русская женщина, но обычно Брандгуберу приходилось спать в станционных залах ожидания. Хлеб он воровал в армейских пекарнях.