Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«3а 70 лет мы не решили главных вопросов, — бросает Ельцин, — накормить и одеть народ, обеспечить сферу услуг, решить социальные вопросы».
В эти минуты к экранам телевизоров, к динамикам радиоприемников прильнули миллионы людей. Ельцин говорил ровно то, о чем думал практически каждый, только публично не решался признать.
Это был истинный его звездный час, и он сам, почувствовав это, решил напоследок поставить эффектную точку.
«ЕЛЬЦИН: Товарищи делегаты! Щепетильный вопрос. Я хотел обратиться только по вопросу политической реабилитации меня лично после октябрьского пленума ЦК».
В зале поднимается шум, и Борис Николаевич, как профессиональный оратор, делает изысканный ход.
«Если вы считаете, что время уже не позволяет, тогда все», — разводит он руками и собирается как бы сойти с трибуны, но в дело вмешивается Горбачев.
«ГОРБАЧЕВ: Борис Николаевич, говори, просят. (Аплодисменты.) Я думаю, давайте мы с дела Ельцина снимем тайну. Пусть все, что считает Борис Николаевич сказать, скажет. А если что у нас с вами появится, тоже можно сказать. Пожалуйста, Борис Николаевич».
Генсек мало чем рисковал. Опыт октябрьского пленума и горкомовского аутодафе показывал, что по первому же мановению его руки сотни политически чутких партийцев рванут на трибуну и вновь начнут втаптывать ослушника в грязь. Каждое сказанное Ельциным слово легко может быть использовано против него. И Михаил Сергеевич, в добродушной манере, делает широкий, радушный жест.
В своей короткой, эмоциональной речи Ельцин просит отменить решение октябрьского пленума, в котором выступление его признавалось ошибочным.
Куда девалась прежняя его покаянная робость. Теперь он заявляет, что все сказанное им в октябре подтверждается самой жизнью. Единственной своей ошибкой Ельцин называет лишь момент выступления — канун 70-летия Октября. То есть претензии могут быть исключительно к форме, но никак не к содержанию.
«Это будет в духе перестройки, — восклицает Ельцин, — это будет демократично и, как мне кажется, поможет ей, добавив уверенности людям».
Звон как! Получается, речь идет не о частном случае, не о конкретном выступлении и отдельно взятом партийце: о судьбе перестройки в целом. Перефразируя Людовика XIV, Борис Николаевич вполне мог бы добавить: «Перестройка — это я».
Медицинский диагноз.
Маниакальный синдром характеризуется повышенным настроением, сочетающимся с необоснованным оптимизмом, ускоренным мышлением и чрезмерным подъемом активности. Наряду с многоречивостью отмечается переоценка собственных возможностей.
С трибуны Ельцина провожали аплодисментами, В перерыве многие подходили к нему, жали руки, выражали поддержку»[247]. А вот как сам Б. Ельцин описывает этот «исторический» эпизод, случившийся в заключительный день партконференции:
«Я подготовился к выступлению достаточно боевому. В нем решил поставить вопрос о своей политической реабилитации.
Позже, когда XIX конференция закончилась и на меня обрушился шквал писем с поддержкой в мой адрес, многие авторы ставили мне в упрек единственное обстоятельство: зачем я у партконференции просил политической реабилитации? «Что, вы не знали, — спрашивали меня, — кто в большинстве своем избран на конференцию, как проходили выборы на нее? Разве можно было этих людей о чем-то просить?» «И вообще, — писал один инженер, кажется из Ленинграда, — еще Воланд в «Мастере и Маргарите» у Булгакова говорил: никогда ни у кого ничего не просите… А вы забыли это святое правило».
И все-таки я считаю, что был прав, ставя этот вопрос перед делегатами. Важно было обозначить свою позицию и сказать вслух, что решение октябрьского пленума ЦК, признавшее мое выступление политически ошибочным, само по себе является политической ошибкой и должно быть отменено. Больших иллюзий, что это произойдет, у меня не было, но все же я надеялся.
В конце концов настоящая народная реабилитация произошла. На выборах в народные депутаты за меня проголосовало почти 90 процентов москвичей, и ничего не может быть дороже этой, самой главной реабилитации… Решение октябрьского пленума может быть отменено или нет — значения это уже не имеет. Мне кажется, гораздо важнее это теперь для самого Горбачева и ЦК.
Но, впрочем, я забежал вперед. Пока еще надо было добиться права на выступление. Я понимал: будет сделано все, чтобы меня на трибуну не пустить. Те, кто готовил партконференцию, четко представляли, что это будет очень критическое выступление, и им все это слушать не хотелось.
Так оно и получилось. День, два, три, четыре, идет уже последний день конференции. Я все обдумывал, как же быть — как же выступить? Список большой, из этого списка, конечно, всегда найдется тот, кому безопасно предоставить слово, лишь бы не дать его мне. Посылаю одну записку — без ответа, посылаю вторую записку — то же самое. Ну что ж, тогда я решил брать трибуну штурмом. Особенно после того, как буквально минут за сорок до перерыва председательствующий объявил, что после обеда конференция перейдет к принятию резолюций и решений. Когда я услышал, что моей фамилии в этом списке нет, решился на крайний шаг. Обратился к нашей карельской делегации. Говорю: «Товарищи, у меня выход один — надо штурмом брать трибуну». Согласились. И я пошел по длинной лестнице вниз, к дверям, которые ведут прямо в проход к трибуне, и попросил ребят-чекистов открыть дверь. А сотрудники КГБ относились ко мне, в основном, надо сказать, неплохо, — они распахнули обе створки дверей, я вытащил свой красный мандат, поднял его над головой и твердым шагом пошел по этому длинному проходу, прямо к президиуму.
Когда я дошел до середины огромного Дворца, зал все понял. Президиум — тоже. Выступающий, по-моему, из Таджикистана, перестал говорить. В общем, установилась мертвая, жуткая тишина. И в этой тишине, с вытянутой вверх рукой, с красным мандатом, я шел прямо вперед, глядя в глаза Горбачеву. Каждый шаг отдавался в душе. Я чувствовал дыхание пяти с лишним тысяч человек, устремленные со всех сторон на меня взгляды. Дошел до президиума, поднялся на три ступеньки, подошел к Горбачеву с мандатом в руке и, глядя ему в глаза, твердым голосом сказал: «Я требую дать слово для выступления. Или ставьте вопрос на голосование всей конференции». Какое-то минутное замешательство, а я стою. Наконец он проговорил: «Сядьте в первый ряд». Ну что ж, я сел в первый ряд, рядом с трибуной. Вижу, как члены Политбюро стали советоваться между собой, шептаться, потом Горбачев подозвал заведующего общим отделом ЦК, они тоже пошептались, тот удалился, после чего ко мне подходит его работник, говорит: «Борис Николаевич, вас просят в комнату президиума, с вами там хотят поговорить». Я спрашиваю: «Кто хочет со мной поговорить?» — «Не знаю». Говорю: «Нет, меня этот вариант не устраивает. Я буду сидеть здесь». Он ушел. Снова заведующий общим отделом перешептывается с президиумом, снова какое-то нервное движение. Снова ко мне подходит сотрудник и говорит, что сейчас ко мне выйдет кто-нибудь из руководителей.