Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я понимал, что из зала мне выходить нельзя. Если я выйду, то двери мне еще раз уже не откроют. Говорю: «Что ж, я пойду, но буду смотреть, кто выйдет из президиума». Тихонько иду по проходу, а мне с первых рядов шепотом говорят, — нет, не выходите из зала. Не дойдя метров трех-четырех до выхода, остановился, смотрю в президиум. Рядом со мной расположилась группа журналистов, они тоже говорят: «Борис Николаевич, из зала не выходите!» Да я сам понимал, что из зала выходить действительно нельзя. Из президиума никто не поднялся. Выступающий продолжил свою речь. Ко мне подходит тот же товарищ и говорит, что Михаил Сергеевич обещает дать слово, но надо вернуться к карельской делегации. Я понял, что пока дойду туда, пока вернусь обратно, прения свернут и слова мне не дадут. Поэтому ответил — нет, я у делегации отпросился, поэтому назад не вернусь, а вот место в первом ряду — оно мне нравится. Резко повернулся и сел опять в центр, у прохода, прямо напротив Горбачева.
Собирался ли он меня действительно пустить на трибуну или уже потом пришел к выводу, что для него будет проигрышем, если он поставит вопрос на голосование и зал выступит за то, чтобы дать мне слово? Трудно сказать. В итоге он объявил мое выступление и добавил, что после перерыва перейдем к принятию резолюций.
Я потом пытался проигрывать варианты: а если бы чекисты не открыли дверь, или все же президиуму удалось бы уговорить меня выйти из зала, или Горбачев своим нажимом и авторитетом убедил бы зал прекратить прения, что тогда? Почему-то у меня до сих пор есть твердая уверенность, что я все равно бы выступил. Наверное, тогда я бы напрямую апеллировал к делегатам конференции, и слово они бы мне дали. Даже те, кто относился ко мне плохо, с подозрением или с осуждением, даже им было интересно, что я скажу. Я чувствовал настроение зала и как-то был уверен, что слово мне дадут.
Я вышел на трибуну. Наступила мертвая, почти гнетущая тишина. Начал говорить»[248].
«Я выступил. В какой-то степени сказалось сильнейшее напряжение, но тем не менее, мне кажется, я справился с собой, со своим волнением, и все, что хотел и должен был сказать, сказал. Реакция была хорошей, по крайней мере, аплодировали до тех пор, пока я не вышел из зала и отправился наверх, на балкон, к карельской делегации. В это время объявили перерыв, моя делегация проявила ко мне теплое внимание, кто-то улыбкой, кто-то пожатием руки пытался меня поддержать. Я был возбужден, находился в напряжении, вышел на улицу, меня обступили и делегаты, и журналисты, задали массу вопросов.
Ничего не подозревая, после перерыва я сел со своей делегацией. Сейчас по регламенту начнется принятие резолюций, других решений конференции. Но, оказывается, перерыв был использован для того, чтобы подготовить контрудар по мне и по моему выступлению.
Запоминающейся была речь Лигачева. Она разойдется потом по анекдотам, репризам, спектаклям, сатирическим рисункам и т. д. В опубликованной стенограмме его речь даже вынуждены были поправить, уж слишком бездарно выглядел главный идеолог страны. Каких только ярлыков он на меня не повесил, чего он только про меня не насочинял, несмотря на все его бурные старания, это было мелко, пошло, бескультурно.
Мне кажется, именно после этого выступления успешно подошла к концу его политическая карьера. Он сам себе нанес такой сокрушительный удар, что оправиться от него уже не сможет никогда. Ему надо было бы после партконференции подать в отставку, но ему не хочется. Не хочется, но все равно придется. Деваться ему, с тех пор вызывающему у многих нервный смех, некуда.
Следующее выступление. Лукин. Молодой первый секретарь Пролетарского райкома партии г. Москвы. Он старательно выливал на меня грязь, выполняя почетное задание начальства. Я потом о нем часто думал — как же он будет дальше жить со своей совестью?.. А в конце концов решил, что жить он со своей совестью будет замечательно, она у него закаленная. Эти молодые карьеристы, поднимаясь наверх, столько разного успевают налгать, наворотить, что лучше про совесть тут вообще не упоминать.
Чикирев. Директор завода имени Орджоникидзе. Это он сочинил историю про первого секретаря, который из-за меня будто бы бросился с седьмого этажа, кроме этого он еще много чего наговорил. Я это слушал и не мог понять — страшный сон это или явь. Я был у него на заводе, однажды даже целый день провел там вместе с министром Паничевым. Как всегда, побывал и в столовой, и в бытовках, и в конце встречи высказал замечания, он вроде бы согласился. И вдруг тут понес такое, что пересказать просто невозможно, лгал, передергивал факты.
Совершенно неожиданно для всех, испортив запланированный сценарий, на трибуну вышел свердловчанин В. А. Волков и сказал добрые слова в мой адрес. До этого я Волкова никогда не знал.
Его импульсивное, искреннее выступление — это естественная человеческая реакция на воинствующую несправедливость. Но испуганный первый секретарь Свердловского обкома партии Бобыкин через несколько минут отправил записку в президиум. Я ее процитирую: Делегация Свердловской областной партийной организации полностью поддерживает решения октябрьского (1987 г.) Пленума ЦК КПСС по товарищу Ельцину. Товарища Волкова никто не уполномочивал выступать от имени делегатов. Его выступление получило полное осуждение. От имени делегации — первый секретарь обкома партии Бобыкин». Но с делегацией-то он не советовался.
В заключение Горбачев тоже немало сказал в мой адрес. Но все-таки не так базарно и разнузданно.
Все, кто был рядом, боялись даже повернуться ко мне. Я сидел неподвижно, глядя на трибуну сверху с балкона. Казалось, вот-вот я потеряю сознание от всего этого… Видя мое состояние, ко мне подбежали ребята, дежурившие на этаже, отвели к врачу, там сделали укол, чтобы я все-таки смог выдержать, досидеть до конца партконференции. Я вернулся, но это было и физическое, и моральное мучение, все внутри горело, плыло перед глазами…
Трудно я пережил все это. Очень трудно. Не спал две ночи подряд, переживал, думал — в чем дело, кто прав, кто не прав?.. Мне казалось, все кончено. Оправдываться мне негде, да я бы и не стал. Заседание XIX конференции Центральное телевидение транслировало на всю страну. Отмыться от грязи, которой меня облили, мне не удастся. Я чувствовал: они довольны, они избили меня, они победили. В тот момент у меня наступило какое-то состояние апатии. Не хотелось ни борьбы, ни объяснений, ничего, только бы все забыть, лишь бы меня оставили в покое.
А потом вдруг в Госстрой, где я работал, пошли телеграммы, письма. И не десять, не сто, а мешками, тысячами. Со всей страны, из самых дальних уголков. Это была какая-то фантастическая всенародная поддержка. Мне предлагали мед, травы, малиновое варенье, массаж и т. д. и т. д., чтобы я подлечил себя и больше никогда не болел. Мне советовали не обращать внимания на глупости, которые про меня наговорили, поскольку все равно в них никто не верит. От меня требовали не раскисать, а продолжать борьбу за перестройку.
Столько трогательных, добрых, теплых писем я получил от совершенно незнакомых мне людей, что мне все не верилось, и я спрашивал себя, откуда это, почему, за что?..