Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Время над кладбищем скользило как на водных лыжах: быстро и приятно для того, кто на этих лыжах катается, — покуда сам катающийся, конечно, не навернется по полной программе; но ведь и тогда навернувшийся попадет на тот же погост, примет его за малую денежку сторож, одноглазый же могильщик на то и службу свою несет, чтобы работу гладко несущегося времени правильно завершить в правильном месте. По всем подсчетам было сейчас Ивану Ивановичу лет примерно сто, однако мало ли что бывает и на какой почве. На нашей, на российской почве никто Ивану Ивановичу больше половины этих от большого незнания начисленных лет не виделось: во многом незнании, как говорили иные офени, многая беспечальность, а ежели ее, беспечальности, человеку только половина дана — старость раньше двойного срока человеческой жизни не только к тебе не придет, она, болезная, раньше времени еще сама же к тебе и подходить побоится. Может, конечно же, важно тут и одноглазие, но кто их поймет, этих могильщиков. В чужие секреты лучше не соваться. В могильные — особенно.
Вот и теперь груз на каталке был офенями передоверен сразу же страшному Ивану Ивановичу, чьи труды и дни почти целиком проходили под землей: порядок в часовне соблюдал престарелый сторож, а настоящую службу в часовне святых Уара и Артемия Веркольского служил заезжавший из Вологодской епархии батюшка, отпевая сразу всех, кого погребли здесь без правильного обряда за истекшие полгода.
Ужасен был Иван Иванович: единым движением ножа вскрыл он рогожный кокон вместе с веревками, и на каменный пол офенского склада рухнул обливающийся слезами и мычащий, невзирая на зашпаклеванную мерзкую пасть, экс-офеня, экс-глава кавелитского толка Колобковое упование, экс-Тюриков, ныне, надо думать, все еще Борис Черепегин. Не помогли ему «Истинные», не добежал он до них, только через Камаринскую хотел юркнуть — а там его уже с мешко ждали офени. В этом мешке и принесли.
Все присутствующие, — а таковых было неожиданно много, — брезгливо сплюнули. Иван Иванович от плевания воздержался, губы его, тонкие, как нитки, разомкнулись, дабы изрыгнуть невозможно низким голосом череду темных проклятий, каждое из которых звучало еще и как обвинительный приговор.
— Варнак печатанный… ласты те завернуть мало.
Офени одобрительно загудели, а Борис, на что-то еще надеясь, с большой скоростью закивал головой, но тут же схлопотал от одного из амбалов по шее. Хотел упасть, но снова был поставлен почти прямо. Иван Иванович, выдержав паузу по законам жанра, продолжил:
— Чувырло, вишь ли, братское…. не отначишься ноне.
Сцена повторилась. За спиной Ивана Ивановича слышался повторяющийся звук, который спутать было ни с чем нельзя: с помощью лома и лопаты там рыли яму. Но никто не обращал на этот звук внимания, все с восхищением слушали могильщика.
— Портняжник угадатый… торбохват затруханный…
Темные, совсем не офенские, а явно воровские, причем иной раз всеми забытые обороты срывались с тонких губ могильщика бесконечно медленно и долго — до тех пор, пока удар лопаты о лом в глубине помещения не возвестил всем понятное: яма готова. Амбалы вновь подхватили Бориса и потащили через расступившуюся толпу к яме. Там то ли потерявшего сознание, то ли опять придуривающегося колобковца перевернули вверх связанными ногами и опустили в яму. Его крепко держали, притом явно с чем-то долго не могли справиться. Из темноты донеслось: «Слушай, он ведь все не умирает… давай еще и во второе ухо нальем… для надежности…» Опять послышалось глухое ворошение, потом звук переменился, перейдя в монотонное «швырк, швырк». Ловкие лопаты стали бросать землю, — очень быстро ушла в нее голова, экс-офени, плечи, грудь… пятки. Бориса зарывали в грунт под склепом вниз головой: так в русских деревнях не казнили даже конокрадов. Но офени соблюдали только свои, никому, кроме них не известные законы.
Обычно над человеком, которого зарыли в землю живьем, в последнюю минуту еще успевает вздуться бугор, предсмертная сила оставляет погребенного не сразу. Однако Бориса лишили и такой возможности: он был зарыт вниз головой да еще связан: не очень-то потрепыхаешься. Старшие офени в тяжелых дорожных сапогах плотно затоптали место его погребения, потом присели отдыхать на скатанные тулупы. Присели в сторонке, в полутьме, хотя факел освещал глубинную часть склепа. Никто из них не пил и не курил, но большинство достало из внутренних карманов пакетики дорогой киммерийской жвачки с прибавкой ивовой коры, кинули по кусочку в рот, задвигали челюстями. Прочие просто уставились в огонь.
— Может, выкопать, обтереть да и снова засыпать? Мало, мало ведь его один-то раз казнить! Двадцать восемь душ только… только наших погубил. Вот и его двадцать восемь бы раз… — проговорил один из офеней, тщедушный и седоватый, от жвачки воздержавшийся, — не иначе, как и ему хотелось занять чем-то время.
Одноглазый зыркнул на тщедушного зло и неодобрительно.
— Тоже, Мартин Бубер нашелся… Поймать, приговорить к смертной казни шесть миллионов раз, а потом выгнать вон? Нет уж, если поймать удалось, то и казнить положено тоже. Чтоб никто его в молитвах не поминал!..
Офени загомонили.
— Это ты, Ван Ваныч, перехватил! Он ж не самобойца какой!
— Ты, Ван Ваныч, тут заведуй, а молиться нас не учи, чай, не епископ!
— Не архимандрит!
— Не дьякон!..
Одноглазый выставил ладонь вперед.
— Дело ваше. Мне заплатили, я казнил. Не он первый… Делайте, что хотите, хоть в монастырь все уйдите, мне других дел хватит. Жить можете спокойно, тропу он не показал никому, сам боялся… Может, Господь язык ему завязал, тайну тропы чтобы не выдал? Не знаю. Но одно запрещаю, потому как здесь — моя воля, Подыминогинов я!
Офени, не прекращая жевать, кивнули: чистая была правда, что могильщик, как был он Иван Иванович Подыминогинов, потомственный купец первой гильдии и гробокоп-ударник, так им и оставался, и что-то запретить мог. Большинство уже догадалось — что.
— В часовне здешней чтоб ни огарка за упокой этой сволочи не поставили! Не поганьте погост и род наш не позорьте! Сторонним и знать-то нельзя, что возможен на свете офеня-убивец! Это ж вроде как прудовой карась да в моджахеды подался, либо там в какие не то ассассины!
Офени, хоть и нехотя, кивнули. Кто-то сплюнул жвачку, давая понять, что дело закончено. Так оно, по большому счету, и было.
Лысый, как колено, очень старый офеня положил к ногам могильщика плотно набитый мешок. Одноглазый, никого не стесняясь, ленточки оленьей замши развязал и запустил в него руку. Достал что-то из мешка, повертел перед зрячим глазом, потом изменившимся голосом спросил:
— Это что ж… бильярдный шар?
— Ван Ваныч, — строго заметил лысый, — обычаи сам знаешь. Кого казнил — того имущество все тебе идет. А имущества этой падали, — обе руки лысого дернулись, порываясь сложиться и сотворить офенское крестное знамение, но офеня сдержался, — этот мешок. Там всякой всячины дорогой, только поганой, уж прости, империалов на двести будет, даже если по дешевке отдавать. Шахматы всякие, чесалки для спины — и все мамонтовая кость, самая наилучшая, розовая. Все на Елисеевом поле взято, не сумневайся…