Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем не менее в первые годы двум друзьям удалось сделать очень много: один Леру написал несколько десятков статей общим объемом до двух тысяч страниц. Причем речь шла отнюдь не о компиляциях: статьи эти освещали под совершенно новым углом зрения историю Церкви (например, статья «Вселенские соборы») и смысл догматов («Исповедь»), благодаря чему Леру очень быстро снискал уважение всех образованных людей своего времени. Он прежде всего теолог, причем самый могучий из ныне живущих, говорит о нем его друг доктор Гепен, неутомимый вождь левых республиканцев Нанта. В самом деле, католические богословы принимали его всерьез: например, аббат Маре, хотя и спорил с идеями Леру в своем труде о пантеизме, отзывался о нем с неподдельным уважением[475]. По свидетельству Ренана, в ту пору учившегося в семинарии, в 1842 году будущие священники парижской епархии обсуждали в первую очередь идеи Пьера Леру: «Мы восхищались г-ном Кузеном. Однако Пьер Леру с его проникновенным тоном и глубоким пониманием великих проблем потрясал нас еще сильнее». «Мы не умели разглядеть, — добавляет Ренан, писавший эти строки через тридцать пять лет, находясь на вершине славы, — недостаточность его познаний и ложное направление его ума»[476]. Влияние Леру и, шире, всей «Новой энциклопедии» на другие слои читателей, менее предубежденных, чем семинаристы, плохо документировано, но есть основания полагать, что оно было значительным: так, Арман Барбес, который был в гораздо большей степени человеком действия, нежели мыслителем, явственно ссылается на триаду Леру («ощущение, чувство, познание») в сочинении, которое он, приговоренный к смерти после восстания 1839 года, писал в камере в ожидании казни. А вот случай еще менее известный: безымянный лионский рабочий, задержанный полицией 10 августа 1843 года после собрания по поводу годовщины падения монархия, выказал удивительную осведомленность в том, что касается жертв инквизиции: Савонаролы, Яна Гуса и Иеронима Пражского; откуда мог он почерпнуть все эти сведения, как не из «Новой энциклопедии»?[477]
В чем же заключалась новизна идей Пьера Леру? Во-первых, он утверждал, что различные религии, составляющие культурную традицию Запада, связаны отношениями преемственности и совершенствования, — тезис смелый, хотя и не совсем неожиданный: в конечном счете это было не что иное, как секуляризированный или, точнее, детеологизированный вариант теорий Жозефа де Местра и других традиционалистов, защитников католической Церкви. Во-вторых, он отстаивал мысль, что преемственность зиждется полностью или хотя бы частично не на содержании верований и не на формулах молитв, не на идеях, воплощаемых в словах, но на ценностях, которые несет в себе сама форма церемоний, а именно форма общей трапезы. Пир, банкет — знак равенства, и так было всегда, начиная с греческих полисов — всех греческих полисов, о чем Леру мог узнать из книги Фридриха Крейцера «Символика и мифология древних народов», которую Гиньо перевел и адаптировал под названием «Религии древности»[478], — и кончая христианством и недавно открытой сектой ессеев, которую он описал в общем виде, но в конечном счете довольно точно. Мысль Леру заключалась в том, что, вопреки всему написанному прежде, дело, даже в случае Святого причастия, не в жертвоприношении и не в том, что именно верующие съедают (мясо жертвенных животных в Древней Греции, гостия в христианстве). Дело в том, что за общим столом присутствует определенное число сотрапезников и что по мере развития человечества число это постоянно расширяется. В греческих полисах на пир были допущены только свободные люди, имеющие статус граждан, что, впрочем, было уже прогрессом сравнительно с обычными семейными или племенными пиршествами; христианство раздвинуло рамки пира до всего человечества, уничтожив то, что Леру называет кастами соотечественников, и в этом заключалось его историческое свершение. Однако, писал Леру в первой части своей статьи, мы все еще живем в мире неравенства, поскольку, хотя касты знати уничтожены, в послереволюционной Франции еще остались касты собственников, которые Леру называет наследием феодализма; хотя равенство перед законом провозглашено и признано основополагающим принципом нашей цивилизации, богатые и бедные имеют разные права. Что же остается делать в этом случае? Леру не говорит этого прямо; ибо, как написала чуть позже его ученица Жорж Санд в большой пророческой речи, которую она вложила в уста своего героя Альберта в конце «Графини Рудольштадт»: «Теперь вы поняли прошлое и настоящее. Должен ли я помочь вам постичь также и будущее?»[479]
Вывод, который отсюда следует, прост и революционен: если до сих пор любой духовный прогресс человечества осуществлялся в форме общей трапезы, если эта общая трапеза в самом деле служила «и духовным, и земным основанием всех древних законодательств Запада», как Леру, по его мнению, сумел доказать, грядущее равенство будет установлено благодаря трапезе, будет зиждиться на трапезе (заметим в скобках, как блистательно Леру выходит из затруднения, которое на первый взгляд представляет еврейская Пасха; он показывает, как у иудеев пространственные категории превращаются во временны́е и происходит периодическое перераспределение богатств и установление равенства в каждую субботу, в каждый субботний год и в каждый год юбилейный). Другими словами, Леру основывает сравнение между различными периодами и различными цивилизациями на анализе (который можно было бы назвать предструктуралистским) социальных и политических взаимоотношений внутри круга или общей трапезы; в то же время он указывает на пир, банкет как на способ достичь полного и абсолютного равенства, которое и есть цель исторического развития общества.
По приведенному выше замечанию Ренана очевидно, что потомки не поняли Леру. Он пал жертвой сначала антисоциалистической пропаганды времен Второй республики, которая охотно потешалась над ним, над его склонностью находить повсюду триады, над его шевелюрой — как говорили насмешники, такой же спутанной, как и его идеи. Наконец, годы изгнания после 2 декабря, проведенные на острове Джерси, шумная ссора с Гюго, последнее сочинение, «Побережье Самареза», философская и одновременно автобиографическая поэма в прозе, — все это мешало принять всерьез предшествующее творчество Леру, хотя подспудное его влияние, как показал Жак Виар, различимо во французском социализме вплоть до Первой мировой войны. Но если потомки долгое время пренебрегали его трудами и считали его мысли путаными, это не значит ни что его не понимали современники или во всяком случае их большая часть, ни что он был мыслителем-маргиналом, вовсе не оказавшим влияние на социальное движение его времени; нет, дело обстояло совсем не так.