Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мне больно думать, что ты прожила жизнь без устриц, – говорит Филипп, проглатывая одну.
– А ты никогда не ел яичницу из гадючьих яиц.
– Несомненно, к этому нужно иметь привычку, чтобы войти во вкус.
Я вздрагиваю, глотая очередную устрицу. Первую я разжевала, и меня едва не вырвало, но теперь, когда я знаю, что их надо глотать целиком, они начинают мне нравиться, если сдобрить их достаточным количеством уксуса. Или, возможно, мне нравится, что они мне нравятся. Чувствую себя очень важной, когда официант подходит и спрашивает, не желаем ли мы еще чего-нибудь, и изрекаю:
– Еще одну порцию, пожалуйста.
– И два мартини, – заявляет Филипп. – Какое коварство с твоей стороны, обаяшка.
Официант краснеет и уходит. Я смотрю ему вслед, страшась представить, сколько же это все будет стоить, – при том что едва могу позволить себе кофе. Филипп бросает пустую ракушку в ведро.
– Они не идут ни в какое сравнение с настоящими венерианскими морепродуктами, но, несмотря на эту войну, Земля делает все возможное.
– Я слышала, что торговля может возобновиться с заключением мирного договора, – со знанием дела говорю я: так сказал один из людей Квиксильвера, посетивший Кавакса пару недель назад.
– Ха! Мир надолго не затянется. Он никогда не бывает долгим. Золотые не удовлетворятся условным миром. Им нужно все.
– «Вокс попули» может заключить его без золотых.
– И откуда ты это знаешь?
Понимая, что ляпнула лишнего, я пожимаю плечами:
– Так, слышала кое-что.
Он изучающе смотрит на меня:
– А тебя это не беспокоит? Заключение мира с работорговцами?
Я задумываюсь, радуясь, что он не спросил, где я «слышала кое-что».
– Не знаю.
– Уверен, что знала бы, если бы тебя это волновало.
– Этот сенатор… О’Фаран, Танцор. Это он освободил мою шахту.
Филипп присвистывает:
– Это уже кое-что.
Я киваю:
– Мне потребовалось некоторое время, чтобы вспомнить его. Но если бы ты видел, как он на нас смотрел… Он просто хочет изменить мир к лучшему. Здесь и на Марсе. Похоже, правительница думает лишь о своих личных счетах с Повелителем Праха. А до простого народа ей нет дела. Она не бывала на Марсе уже шесть лет, а там… болото.
Филипп улыбается, услышав от меня это слово.
– А как насчет Жнеца?
– Не знаю… – дергаю я плечом. Я пьяна, и мне хочется поговорить о чем-нибудь другом. – Похоже, он теперь один из них.
– Золотой.
Я киваю, думая о своих братьях в легионах. Не рассказать ли о них Филиппу? Нет. Я не желаю, чтобы жалость испортила этот вечер.
– Я просто хочу, чтобы все это закончилось, – говорю я. – Пускай у нас будет та жизнь, которую всем нам обещали.
– Не всем. О, устрицы!
Мы приканчиваем следующую порцию, и после двух мартини Филипп расплачивается, стараясь, чтобы я не заметила. Я притворно ругаю его, но мысленно благодарю Долину и чувствую себя глупо из-за того, что так об этом беспокоюсь.
Пошатывающиеся и пьяные, мы выходим из ресторана рука об руку, распевая балладу алых о парне, который был настолько очарователен, что соблазнил рудничную гадюку, – Филипп настоял, чтобы я его научила. Он минимум на тридцать килограммов тяжелее меня и на две ладони выше, но гораздо пьянее.
– Выносливость алых чертовски впечатляет, – говорит он со вздохом и, невзирая на морось, усаживается на скамью на полпути через центр Героев.
Небо обложило облаками; тусклый свет создает ощущение почти что марсианской ночи.
– Надо дать отдых ноге. Очень болит.
Мы вместе сидим на скамье посреди площади центра Героев. Площадь окружают статуи. Моя любимая, Орион Аквария, возвышается на семь этажей над буйством красных кленов. Печально известная скряга-синяя стоит подбоченившись, с попугаем на плече. Самая большая из статуй находится в центре площади. Ночью на мостовой вспыхивают огни, освещая Железного Жнеца: парень-алый размерами вдесятеро больше обычного человека прикован к двум огромным железным колоннам. В нем нет ничего величественного. Он еле живой от голода. Его спина согнута. Но рот его распахнут в крике. Кажется, что цепи трескаются и рвутся, а колонны рассыпаются. В их осколках видны другие силуэты, изображения и кричащие лица. Филипп поглаживает свой медальон и откидывается на спинку скамьи, глядя на статую.
– Это что? – спрашиваю я Филиппа мгновение спустя. Он приподнимает брови. – У тебя под рубашкой. Ты поглаживал это весь вечер, как зверушку.
Филипп хмыкает, садится ровнее и достает из-за пазухи медальон размером с маленькое яйцо. Это лицо кудрявого юноши в венке из виноградных листьев.
– Безделушка, подарок одного особенного человека. Это Вакх. Бог легкомыслия и вина. Родственная душа.
– А кто тебе его подарил? – спрашиваю я. – Извини. У меня дерьмовые манеры.
– Давай без манер, моя дорогая, – я слишком пьян, чтобы помнить о приличиях.
Однако же он медлит. Его лицо теряет природную веселость и выражает какое-то темное и глубокое чувство.
– Один мужчина. Мой жених.
– Жених?
– В чем проблема? – отрывисто огрызается он каким-то новым голосом.
– Нет. Я просто… только…
– А я просто знаю, что алые превращаются в примитивных засранцев, когда речь заходит о подобных вещах. Часть вашей адаптации к шахтам. Нуклеарная семья! Гомосексуализм неэффективен! Напрасная трата спермы – так заявляет Бюро стандартов!
Я сердито смотрю на него:
– Ну мы не все такие!
Хотя папа именно таким и был.
– Нет, – откликается Филипп с веселым смешком, снова становясь самим собой.
В этот миг я понимаю его. Все эти громкие слова, вся щегольская эксцентричность – это щит. А под ним боль. И на мгновение он настолько доверился мне, что готов поделиться ею.
– Прости, милая. Я чудовищно напряжен. А когда ты чудовищно напряжен, легче смотреть прямо вперед.
Он вздыхает, уставившись на статую Жнеца, с которой капает вода. В подмышках изваяния собираются в кучу птицы.
– Каким он был, твой жених? – тихо спрашиваю я.
– Муж. Терпеть не могу называть его женихом. Это все обесценивает. Он… он был хорошим человеком. Самым лучшим. Ничего общего со мной, кроме любви к господнему вину. Наша личная шутка. Его нет в живых. Но ты, наверное, догадалась.
– Мне жаль.
– У всех нас есть свои тени, – храбро улыбается Филипп.
– Моя семья погибла на Марсе, – говорю я, поражаясь тому, что произношу эти слова вслух. Сколько людей расспрашивали о моей семье, пытались вызвать меня на откровенность, но я помалкивала, потому что им было этого не понять! А Филипп, со своей потаенной печалью, понимает. В его взгляде я не чувствую жалости. Я чувствую,