Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну? — спросил он холодно, стараясь не смотреть на Машу.
— Я буду с тобой.
Ради нас с Сергеем. Чтобы выжить.
Он отпустил людей и попросил вина. Для нее это было деловое решение, а Паша влюбился. Они стали жить вместе, и это успокоило отряд.
Она подбивала Пашу выступить против «Зари», пока там было всего полторы сотни людей, почти без оружия. Ею не двигала ненависть к Крайневу. Мир поменялся с того времени, когда он на нее покушался, какое там, мир вообще перестал быть. Но у него была жена, и сын, и придуманные обязательства, и это мешало ему быть с Машей. Она не хотела боли его близким. Но понимала, война — лучший выход из любой ситуации, короткий и четкий ответ на все вопросы, а она устала ждать и хотела уточнения всего — жизни, любви, отношений.
Загадка предназначения мучила ее. Она не любила загадок и хотела ясности.
* * *
— Хитрая сволочь, — протянул Головин-старший, глядя на шахматную доску. Он был сед, стар и величав, и при взгляде на него на ум приходило слово «патриарх». Седые волосы зачесывал назад, но они не держались и распадались на пробор. На его носу, крупном и мясистом, покоились очки в тяжелой старомодной оправе.
— Почему? — спросил Паша, не из интереса, а потому, что отец ждал, чтобы Паша спросил. Паша с детства изображал папину публику.
— Собирает земли вокруг себя. Как Карл, Дмитрий или Тиберий. Идет первичное накопление материала. Биологический закон — сильнейший расширяется. Только так выживают.
— Я могу на него сейчас напасть.
Паша, как пришел, стоял в дверях, ожидая, когда отец предложит сесть. Тот не предложил, а садиться самому сейчас было уже глупо.
— Никто на них нападать не будет, Павлик, мы уже проиграли. Можем мир с ним заключить. Расширение, Паша, расширение.
— Чего ж мы тогда не расширялись?
— Я стар, ты глуп, — он передвинул пешку, — кому расширяться?
— Спасибо, пап. Что ты умеешь, так ободрить.
— Я правду говорю. Кто как не отец?
Паша прошел в комнату и остановился за его спиной, глядя в окно. Отец жил в центре Яшина, один в двухэтажном доме. Прислуживавшая ему глухая бабка, Вера Николаевна, бывшая при Головиных уже лет тридцать, при встрече гладила Пашу по плечу, мол, недавно какашки из-под тебя убирала, а сейчас какой красавец. Тоже не принимала его всерьез. Никто не принимал. Ни одна блядь.
— Ты ничего не хочешь. Не не можешь, а именно не хочешь. Ты рос в шелковых пеленках, тебя из роддома на лимузине забирали.
На единственном на весь Яшин, из проката, в нем перетрахалась и переблевалась на свадьбах половина города.
— У тебя никогда не было цели. Только круто выглядеть и тусоваться с такими же… — Он удержался от ругательства. — Ты мог получить образование. Мог в Москву уехать, были же задатки. Но ты не хочешь. Я не понимаю ваше поколение. Ничего не хотите, деньги брать и то ленитесь. Вы и мир просрали, лень было защищать. Ничего не хотите, не умеете, не може…
Паша накинул ему на шею шнур от шторы. Это был перекрученный канатик с золотой ниткой, и душить было неудобно, но отец был слаб и почти не сопротивлялся. Паша стащил его на пол и лег на него спиной. Ему мешала гардина, но он дернул, и штора оборвалась, и теперь ему было легче.
Он устал и сполз с отца.
— Можем, пап, все можем.
Он не знал, задушил или нет. Пощупал шею и ничего не понял. Маленького зеркальца, чтобы приставить ко рту и убедиться, не было. Паша посидел несколько минут, и когда отец не пошевелился, пошел вниз, к Вере Николаевне. Раздался короткий крик, за ним выстрел, громкий, глухой.
Паша снова поднялся и стал шарить по ящикам и шкафам и бить в них стекла.
Вернувшись домой, выпил стакан виски и попросил Машу съездить проверить старика. Живет один, мало ли. Она все поняла по его дрожащим рукам.
Бродяга какой-нибудь залезет и грохнет из-за еды, продолжал Паша. Сто раз ему говорили — возьми охрану. Сто раз — надо жить компактно, в соседях. Мой город, отвечал, ничего не боюсь. Вот тебе и твой город, козел упрямый.
* * *
— Ты понимаешь, что он сумасшедший? Религиозный маньяк! У него галеники, ему дьявол является, он мне сам говорил! Это нормально? Ко мне почему-то дьяволы не являются. Господи, о чем мы говорим — он ночь в яме с трупами спал, и было ему озарение! И он — Антон, вдумайся — воспарил! Представляешь, какая каша в мозгах? Он мой друг, но нельзя, чтобы он лагерем руководил! Здоровый человек не будет месяц в лесу жить! Мы его все любим, но сейчас ставки другие!
Антон не отвечал, шел вперед, а Миша едва поспевал следом.
— Ответь! Уже нельзя быть похуистом, Антон, на тебе Светка!
— Светку не приплетай, ладно?
— Почему? Она от тебя зависит, ты мужик, почему ее не приплетать? Забудь о вашей дружбе великой, честно, ты согласен с тем, что он делает?
— Нет! Доволен?
— Да.
Миша и вправду успокоился. Он начал курить в последний месяц, полагая, что ему идет курить, и сейчас полез за сигаретой. Он нарочно вытащил сегодня на охоту Антона. Хотел всех поодиночке обработать. Сашка Погодин и Карлович уже с ним, и Игнат склонялся.
Земля напиталась дождем, и сапоги на сантиметр утопали в ней, и в следах появлялась вода. Было холодно и мерзко. Они остановились.
— Мудаком меня считаешь? Кто-то должен быть мудаком, — сказал Миша, останавливаясь у валуна, огромного пористого камня, поросшего с одной стороны мхом, — а мне не привыкать. Меня всю дорогу шпыняли, в школе, во дворе, в институте. И дружили со мной объедки, еще считали, я благодарен должен быть. Я ж калека, чего мне перебирать!.. Он набрал в лагерь пятьсот рыл, читает им лекции о Боге и крови, а нам жрать скоро нечего будет! Скоро зима! Все умрем, и мы, и они!
— Чего ты от меня хочешь?
— Надо его снять, чего я от тебя хочу…
— Соображаешь, что говоришь?
— Да. Речь о моей жизни. И о твоей, и о всех. И о его, кстати, тоже!
Антон уперся руками в валун рядом с Мишей. Камень был теплым. Он всегда был теплым, и зимой на нем таял снег.
— Сергей налепил на меня ярлык фашиста, и меня уже не воспринимают. Но что он творит… Это он фашист, самый настоящий. А вдруг он завтра о самосожжении заговорит? Или надо будет вырезать кого-то, кто по крови его не устраивает? При его авторитете…
Антон и сам так думал, хоть и гнал эти мысли. Жизнь в лагере была, как снежная шапка на весенней крыше — пока держится, но вот-вот рухнет. Запасы таяли, все болели, люди начинали ссориться и воровать. Еще две недели назад в лагере царил порядок, а сейчас он умирал от подхваченного с воли вируса под названием хаос.
Драпеко пытался лечить кого мог, но боялся показать себя никудышным доктором, и был озабочен не тем, как вылечить больного, а как сохранить реноме. Поэтому при любой болезни сразу пугал и говорил, что медицина бессильна, хоть он и постарается.