Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обычным вопросом:
— Сергей Гариевич, а за что вы так евреев не любите? — я заставляю старпома очнуться.
Почему-то даже такой невинный вопрос, произнесённый достаточно громко, членораздельно и внятно, ставит его в тупик.
— Сергей Гариевич, повторите! Я не совсем понял, что вы сейчас сказали? — не унимаюсь я.
Пока старпом недоуменно хлопает глазами, трёт ладонями виски и уши, пытаясь въехать в обстановку, ко мне присоединяется штурман:
— Да, Сергей Гариевич, пожалуйста, проясните свою позицию. Мы вас тут внимательно выслушали, но, честно говоря, не совсем понимаем. Что вы конкретно хотели этим сказать?
Я старательно трясу головой в знак согласия и в предвкушении хохмы потираю руки. Борисыч, приняв свой обычный иронично-таинственный вид, продолжает с обличительными интонациями в голосе:
— Конечно, Сергей Гариевич, кое в чём с вами можно согласиться: все политработники — дармоеды, все штабные — сволочи, от этого никуда не денешься. Но при чём здесь евреи? Зачем вы опять на них всех обезьян вешаете? Сколько можно? Вы что — антисемит?
Старпом усиленно пытается осмыслить услышанное. Не поверите, уважаемый читатель, но в этот момент я явственно слышал, как, ворочаясь, скрипели, словно мельничные жернова, оба полушария его мозга! С опаской поглядев по сторонам, переведя блуждающий взгляд со штурмана на меня, на боцмана, затем на рулевого и вновь на штурмана, старпом наконец-то отвечает, не совсем, правда, вразумительно:
— Что???
— Как что? — штурман в недоумении таращит на него глаза. — Это я вас, Сергей Гариевич, спрашиваю «что?». Вам евреи что сделали? Почему вы их так не любите?
— Я??? — ещё больше изумляется старпом.
— Сергей Гариевич, вы меня, конечно, извините, если разговор вам перестал нравиться, мы можем его прекратить, но к чему эти ваши недоумённые возгласы? Сами завели разговор, а теперь в сторону уходите — у замполита, что ли, научились?
Скроив обиженную физиономию, Борисыч демонстративно отворачивается и скальпелем, выигранным накануне у доктора в шахматы, начинает затачивать карандаш.
— Минёр… — с опаской и недоверием косясь в сторону штурмана, старпом обращается ко мне. — Это он чём?
— Как о чём? — испуганно округляю я глаза. — Вы что, не помните, о чём сейчас говорили?
— Я… говорил???
— Ну да… Вы сказали, что перестройка — это сионистский заговор, что Горбачёв — кошерный еврей, что Гитлера на этих жидов нет, что в Кремле уже синагога строится и что вы сами это видели…
— Я… видел… — упавшим голосом выдыхает старпом. — Минёр, а ты не врёшь? — в его взгляде сквозит надежда.
— Вру??? — я обиженно надуваю губы. — Сергей Гариевич! Мне не верите — вон хоть у боцмана спросите!
До боцмана к этому моменту уже дошло, что не далее как десять минут назад его самого жестоко разыграли, но с чувством юмора у него всё в порядке, поэтому, недолго думая, он с готовностью откликается:
— Да, говорили, товарищ капитан-лейтенант! Горбачёва Мойшей Самуиловичем называли, Раису Максимовну — Рахилью Моисеевной! А когда штурман стал с Вами спорить, его самого Самуилом Шмульевичем обозвали.
Старпом затравленно оглядывается по сторонам, в глубокой задумчивости встаёт и делает несколько шагов по отсеку. Присев на комингс у кормовой переборочной двери, он подпирает челюсть рукой и застывает в позе мыслителя.
Тут на сцене вновь появляется штурман и, обращаясь ко мне, как ни в чём не бывало начинает тараторить:
— Я вот, минёр, честно, не понимаю: почему чуть что — сразу евреи… евреи… У меня вот товарищ есть — еврей… Ванька Грудкин. Да ты его знаешь, штурман с пятнадцатой. В общаге со мной живет. Ну и что с того, что еврей? Выпить с ним, закусить, бардельеру какую изобразить — милое дело. А как на аккордеоне играет! Как поёт! Пропердино Клозетти! Инструмент возьмёт, меха растянет — вся общага сбегается! Мы если соберемся бэмс какой устроить, у нас всё честь по чести: выпить, закусить — это само собой, но у нас ещё и целая культурная программа организовывается. Разве что у зама не утверждена. Начинается она обычно после второй бутылки. Если «Три танкиста» петь начинаем, значит, третья пошла. «Враги сожгли родную хату» и «На безымянной высоте» — четвёртую распечатали. У меня слезы уже текут, душа надрывается, остановиться не могу, а Ванька знай себе наяривает! Знает, гад, как военные песни меня за душу берут! Я как выпью, сентиментальным становлюсь до невозможности, будто сам с пехотой до Берлина пропахал. А Ванька давай наяривает «Катюшу», «Смуглянку», «Скалистые горы»… У Ваньки, кстати, дед под Кенигсбергом погиб, в танке заживо сгорел. Пепел потом с сидения соскребли и похоронили. А мой дед всю войну прошел, в Праге победу встретил, три ранения. Но это ещё не всё… В Маньчжурии в августе сорок пятого — четвертое, ногу по колено оторвало… Вот только тогда и отвоевался. Эх, были же люди! Были настоящие солдаты! Пахари войны… Мне дед, когда ещё жив был, такие вещи рассказывал — волосы дыбом вставали! Через такие мясорубки прошёл — никакой Афган тут и рядом не стоял… Это я тебе говорю…
У штурмана заблестели глаза. Он знал, о чём говорил. Мы помним, что в своё время целых полтора года он провёл в самом пекле Афганской войны, именно оттуда и уехал поступать в военно-морское училище. Как видно, рассказы деда потрясли его неизмеримо сильнее. Отвернувшись, он с минуту молчал, собирая и разгоняя на лбу складки, затем, справившись с приступом сентиментальности, как ни в чём не бывало продолжил рассказ в своей обычной полушутливой манере:
— А один раз мы под утро всей компанией «Интернационал» орать начали, и представляешь, какой-то козёл скорую вызвал. Я бы понял ещё — милицию, но скорую-то зачем? Приехал экипаж. Как потом выяснилось, с психиатрички. Врачиха — дамочка в очках, вся такая манерная, интеллигентная, и два санитара — амбалы под два