Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Эдгар… — бабушка беззвучно размешивала сахар в полупрозрачной японского фарфора чашке. — Ну, Гриша, ты же знаешь, никому…
— Бабушка, могила, — я жестом показал на губы, мол, понимаю, осознаю, буду говорить вполголоса. И думать в пол-извилины, хотел добавить я, но эта ненужная мысль пробежала мимо и где-то спряталась.
— Ну что… — бабушка Козя явно хотела похвастаться, это желание было столь сильным, что превзошло все старательно выращенные страхи перед всемогуществом «тех, кто всегда слушают». — Эдгар устроился. Он теперь — главный инженер.
Даже если бы она говорила о приёме у английской королевы, эти слова не прозвучали бы более торжественно. Я видел сайт Эдгара, на котором он выложил свои разработки. Те же фотографии из гидролаборатории, те же три диплома, контактные телефоны и адрес электронной почты. На первой странице сайта раскрывала свои щупальца 3D-анимация его новой орбитальной станции. Я несколько раз писал ему. Но безрезультатно… Наверное, что-то с электронной почтой.
— Его очень ценят…
Козя ещё что-то говорила, много говорила, а я рассматривал её ухоженные руки, обезображенные ревматическими узлами. Они были так не похожи на руки моей бабушки Таси — грубые, шершавые от бесконечной работы в огороде, по хозяйству. Я вспоминал пятнистые руки моей бабушки Таси, и комок в горле мешал мне дышать.
…После смерти деда Тася дала себе зарок. Он погиб в день её рождения, попрощавшись со всеми, упросив Тасю спеть ему любимые песни. Первый раз в жизни я слышал, чтобы она так пела. Не слышали такого ни дед Коля Павловский, ни Рая с Ниной Добровские, деда Васи родные сестры. Но подпевали на разные голоса так, что мурашки по коже ползли. Даже выжившая из ума старая Бублиха попадала своим дискантом в нужные места. Такого бабушкиного голоса я никогда больше не слышал — чтобы летал, как жаворонок, стекал прозрачными струями, разливался глубокими омутами и дышал весенним цветом… Деда Вася плакал, как ребёнок. Все радовались за него. А он прощался. Потом бабушка Тася решила, что Вася… погиб, наслушавшись её голоса, и она уверилась, что если бы она не пела так, не вернула бы на час их молодость, то он бы не услышал всё, что хотел услышать, и не ушёл бы так легко. И эта мысль так жгла и мучила бабушку Тасю, что она перестала петь навсегда. Никто никогда больше не услышал от неё ни единой нотки, как ни упрашивали её подружки по школе на своих юбилеях. Они, может быть, и знали о зароке, но мечта снова услышать, как поет певунья Тася Добровская, эта мечта искушала их. Но напрасно. Надо было знать непреклонный, тяжёлый, как камень, характер Таси. Этот характер сковал её лицо, сковал все переживания, загнал боль в самые глубины души. Но… Не всё в силах человеческих. Боль рвалась из плена и выжигала себе дорогу, словно кислотой. И руки Таси стали пятнистыми. Нервы — так сказали врачи. Она вся стала пятнистая. Её смуглая кожа кусками потеряла пигментацию, и бледная, нежная кожа выделялась особенно отчетливо… Говорили, что витилиго научились лечить на Кубе. Мы слышали об этом, но не успели. Мои родители строили планы — свозить Тасю на Кубу. Но отцу не разрешили, слишком совсекретные бумаги он видел, мало ли что. Так эти мечты и остались мечтами. А дальше было всё только хуже…
Я допивал кофе и слушал продолжение рассказа об Эдгаре. Кстати, ватрушки были, как всегда, великолепны.
— Вот, Гриша, а ты же знаешь, Зиновий, ну, младшенький, он же так похож на деда Терентия, такие же брови, так же держится. Весь такой интеллигентный мальчик. Порода, ты же понимаешь. Они же там все эмигранты собираются часто вместе, у них есть своё телевидение, — Козя продолжала говорить, я же старательно кивал головой в такт тем словам, которые она особенно выделяла. — А они пошли все вместе — и Эдгар, и Света, и Зиновий, и Стефан. А Зинечку и Стефика одели в вышиванки, ну, в те, что я прислала. Так их на улице встретили из телевидения, да и говорят: «Какие мальчики!» А потом пригласили их всех в студию, чтобы рассказали, как они живут, а Зиновий читал стихи. Они мне кассету прислали, я вот только включать не умею.
Она подскочила к стоявшему в углу столу, накрытому полированным стеклом, под которым лежали бесчисленные чёрно-белые фотографии. Там были только удачные фотографии. Где все «наши киевляне» были такие красивые. Некрасивые фотографии хранились в пухлых, распадающихся альбомах, которые остались после бабушки Таси. Козя открыла ящик стола, порылась там, вынимая какие-то папки.
— Где же я сунула… Это мои рецепты… Это мои пенсионные дела… Ты ж знаешь, сколько я отстояла в очередях. Ходила, как когда-то на работу. Ты представляешь, я встретила там Марину, ну, Марину, дочку Игоря Станиславовича… Ты его не знаешь, он когда-то в ЦК работал…
Козя любила вворачивать свидетельства таких обширных знакомств с важными, интеллигентными людьми, занимавшими хоть сколь-нибудь заметное место в прошлой номенклатуре. Все эти игори станиславовичи и георгии николаевичи выполняли важную роль, показывали принадлежность Кози и её семейства «наших киевлян» к безусловно более высокой касте. Нельзя сказать, что к избранным, всё-таки так сказать было бы неправильно, не совсем корректно, памятуя о Торжевке и «корнях». Но то, что эти упоминаемые как бы вскользь номенклатурщики принадлежали к более правильной породе (бабушка Козя часто напирала на это слово — «порода»), так в этом ни у кого из слушателей не должно было оставаться ни малейших сомнений. Мне часто казалось, что этих игорей станиславовичей, марианн михайловн и ещё кого-то с совершенно непроизносимыми интеллигентными именами можно было представить драгоценностями, лежащими