Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Катерина молчала. Её бил мороз. Схватка с временем нелегко ей далась. Вероника обняла Катерину пухлыми своими руками и стала целовать в щёки, прижала голову к своей груди. Зося повела втору.
— За туманом нiчого не видно Тiльки видно дуба зеленого…А Петя и Коля стали тихонько погуживать-гудеть — басами стали выстраивать опору удивительному четырёхголосью. Люди стали переглядываться, шёпотом переговариваться, замахали руками, подзывая своих. То одна, то другая семья вступала в круг, подстраивалась под это басовое «ду-ду-ду» и бережно-бережно разукрашивала песню.
Где-то сзади серебряным звуком зазвенела мандолина. Бухнул, звякнул бубен и тихо стал отбивать ритм.
И полились песни — одна за другой.
Эти песни жили в полях и реках, они были в пыли и в дожде, в порывах ветра и в тяжёлой работе в поле, в скрипе телег и перезвоне колокольчиков стада на рассвете, они спускались звонами невидимого жаворонка, растворённого в синем-синем небе, песни гудели в вершинах весенних цветущих садов, укрывавших тёплую землю бело-розовым снегом обильного цветения.
Песни шелестели зерном нового урожая. Их нотами были чёрно-красные крестики вышиванок. Ритм песен задавался звоном затачиваемых кос и стуком цепов, отполированных руками молотильщиков.
Песни крыльями взмахивали над Вариной хатой. И случилось второе чудо.
Род стал одним целым. Звуки летели из одной груди. И в груди билось единое сердце.
И на всех была одна любовь…
Эпилог
Последний в роду
…Снять кожу с тёплого тела несложно.
Я крепко завязал на её лодыжках тугие тройные скользящие узлы и поднял на верёвках к поперечной балке сарая. Верёвка стала поскрипывать. Это бесило. Я отпустил верёвку и тело шлепнулось бесформенной тушей на кучу угля. Солома не постелена. Мне это не надо. Я решил смазать балку солидолом из старой забытой банки. Я же знал, где стояла эта старая забытая банка. Она стояла под верстаком, слева, за ножкой. Её не смог найти мой двоюродный дед, когда воровал дедов инструмент из сарая. Я полез за верстак, достал проржавевшую снаружи жестянку, большой отвёрткой сковырнул пыльную присохшую крышку, стараясь не ссадить кожу с пальцев. В нос ударил кисловатый запах бурой вязкой смазки. Щепкой я подцепил приличный кусок, положил щепку на край банки… Нет. Не так. Я залез на верстак, потом наклонился, взял с верстака банку с солидолом, зачерпнул щепкой смазку, выпрямился на шатком верстаке, с которого уже двенадцать лет никто не смахивал пыль. Верстак заскрипел, когда я стал распрямляться. Я держал щепку с солидолом в правой руке, а левой я зацепился за перекрестье стропил, так, чтобы отклониться максимально вправо. Стоя на левой ноге и зацепившись левой рукой, я вытянулся изо всех сил вправо и быстро-быстро смазал балку. Ненужная щепка бабочкой полетела в ненужную кучу угля, на которой валялась врачиха. Она была ещё без сознания. Я спрыгнул вниз, беззвучно и ловко. Взял верёвки. И силы во мне набралось, как в десятерых, поэтому она взлетела на верёвках к самой балке одним моим усилием. В полутьме её белое тело свисало белым бесформенным мешком, медленно покачиваясь. Тёплые руки были вытянуты вниз; они казались бескостными. Всё так и казалось — жирным, чёрно-белым и бескостным. Вот тогда я быстрыми движениями начал вспарывать кожу на ногах и ждать, когда же она проснется. И когда она открыла глаза и стала набирать воздух для визга, я сел на корточки перед её белым лицом и сказал: «Помнишь, сука, как ты убила моего деда? Тебя же нашли — потом. Ты же ему сказала, что он сойдёт с ума. Что он станет растением. А у него контузия с фронта была. Просто голова болела очень. Он же к тебе пришёл за помощью, а ты? Зачем ты это сделала, злая тварь?» Она беззвучно визжала, я не слышал её визга, я ей рассказывал то, что никому не рассказывал никогда в жизни. О синем лице, которое вырвало моё сердце, о том, как медленно с белых стен стекала красная кровь, кровь впитывалась, кусочки жирного мозга и желтоватых косточек черепа отрывались от ставшего красным потолка и падали на пол, громко шлёпались. Господи, как громко! Мозг падал на крашеный суриком дощатый пол, серые кусочки студнем расплёскивались, и каждый бесконечно тихий удар выворачивал мой мозг. А я отползал от ружья, ещё дымившегося, я дёргал ногами, и каблуки моих сандалий проскальзывали в крови, я упирался спиной в забухшую дверь, ещё оглушённый грохотом выстрела. Я скользил, как червяк, скользил в крови деда. Полз настолько медленно, насколько мой воспалённый мозг быстро фотографировал всё, что я не хотел видеть — медленно качнувшееся тело, которое падало на пол клейкой тенью, взмах ещё живой руки, живущей самостоятельной жизнью, эта рука стискивалась и дрожала. Ноги медленно распрямлялись, жёлтые пальцы скрючивались, и на коричневых старых брюках проявлялось тёмное пятно. Воздух расползался передо мной, свет распадался кусками, разноцветными кусками. Время взбесилось, прыгало и застывало. Справа от меня, на печке, очень, очень медленно и красиво расцветали красные цветы впитывающейся в побелку крови, а слева я слышал эхо всех звуков — стук часов, оглушительную дробь моего сердца, воспалённое, глухое сипение воздуха, выходившего из груди деда, словно большой корабль погружался в глубокую, чёрную-чёрную воду моего безумия. Я слышал, как брызги крови тихим, теплым дождём барабанили по экрану старого телевизора и по оконным стёклам, за которыми ослепительно чернел полдень… Я рассказывал ей, как вскипала моя голова, с каким шелестящим звуком седели мои волосы, с каким пергаментным скрежетом рвалась кожа на руках десятилетнего мальчика, одним рывком выбивающего заклинившую дверь, о том, как много можно успеть в одном прыжке — завизжать, увидеть упавшее тело сзади, услышать глухие удары настенных часов, мяуканье кошки, вдохнуть запах праздничного теста и тень метнувшейся на мой визг мамы. Я рассказывал, что спасительная смола обморока окутала меня, когда я слышал крик мамы. Я был без чувств, но в сознании, я ничего не ощущал, но всё слышал и запоминал. Я полз на четвереньках, моя голова отключалась, меня не было, был лишь описавшийся от страха мальчик, который выбежал на четвереньках