Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И наши внуки в добрый час
Из мира вытеснят и нас!
У этого образного круга можно выявить и другие интертекстуальные связи: так, слово «младенцы», часто применяемое в «Столбцах» по отношению к инфантильным мужчинам и женщинам эпохи нэпа, возможно, почерпнуто из «Легенды о Великом инквизиторе», рассказанной Иваном Карамазовым. Как известно, инквизитор намеревается превратить взрослых людей, наделенных свободной волей и способностью делать выбор, в счастливых младенцев, зависимых от своих отцов-инквизиторов, которые дали им «хлеб» и прописные истины, устранившие все сложное и трудное в жизни [Достоевский 1976,14: 236].
Инфантильный гигант-комсомолец из «Нового быта» чем-то напоминает и Андрея Бабичева, одного из героев романа Ю. К. Олеши «Зависть» (1927). Бабичев, этот толстяк-гигант эпохи нэпа, производит и потребляет большое количество питательной еды для сограждан, но выказывает свою духовную скудость, впадая в экстаз при виде новоизобретенной колбасы. Все же колбаса — не бессмертное создание искусства, а просто колбаса.
Инфантильных взрослых из «Столбцов» можно сопоставить и с архетипическим гигантским ребенком русской литературы — гончаровским Обломовым. Подобно Обломову, младенцы в «Столбцах» проводят много времени в снах о прошлом (ср. «Сон Обломова» в романе И. А. Гончарова), вместо того чтобы жить и действовать в настоящем. Их любовь к женщине, подобно обломовской, ограничивается одними лишь грезами. Несмотря на обаяние Обломова, контрастирующее с нелепостью младенцев, он, в сущности, такой же «паразит и патрофаг», живущий за счет труда своих предков и не вносящий ничего нового в формы социальной и политической жизни. Проводящий большую часть жизни в горизонтальности — в постели, на диване и иногда на даче на газоне, — постоянно терзаемый скукой, Обломов не делает практически ничего, чтобы бороться с духовной энтропией. С раннего детства он не живет, а прозябает и, хотя еще молод, уже готов погрузиться в объятия смерти. Но если Обломов может отговариваться тем, что паралич воли — единственная возможная реакция на безнадежную общественную ситуацию XIX века, у младенцев из «Столбцов» имелся выбор. Вот почему они сами целиком и полностью ответственны за свой чудовищный и бесплодный образ жизни.
Таким образом, Ленинград эпохи нэпа, провозглашенный городом новой жизни, по существу, является некрополем, населенным младенцами-вампирами, мертвыми душами, людоедами и смертоносными «сиренами». После короткого периода революционного энтузиазма городом вновь правит «свинцовый идол» Смерти, как, впрочем, было всегда с самого его основания на гнилых болотах, где нашли свою гибель многие его строители. В сущности, это огромный «мертвец-город» [Юнггрен 1981:175], опоясанный водами Леты («подземная вода», 29). В стихотворении «Офорт» (29) представлена насыщенная смертями история города и его сегодняшний распад. Здесь показано, как царь-покойник гордо шествует по своему избранному городу во главе великолепной похоронной процессии, демонстрируя — в который раз — свою непререкаемую власть. Никакие революции не угрожают этому покойнику в «собственном» городе-некрополе, а стол при его дворе не только не скудеет, а, напротив, становится все обильнее. Упоминаемые в этом стихотворении «постояльцы» (29)[178], то есть недолговечные смертные люди Старого мира, обеспечивают царю-покойнику из «Офорта» неистощимый запас «продовольствия». Они также снабжают Харона, перевозчика душ умерших в царство мертвых, непрерывной работой и постоянной зарплатой (медными монетами на глазах умерших). И вряд ли все это скоро изменится, поскольку люди плоти — подданные Смерти — решительно встали на ее сторону, отвергнув идею бессмертия как противоречащую здравому смыслу Царь-Смерть, правящий городом-некрополем в «Офорте», в отличие от «Барышни Смерти» Хлебникова, не намерен в ближайшее время терять голову и власть, поскольку его «постояльцы» предпочитают привычное состояние смертности ошеломляющей новизне бессмертия. Даже смерть не так страшна этим человекообразным людям-автоматам, как угроза оказаться выбитыми из привычной колеи и столкнуться с Неизвестным.
Однако можно не опасаться, что город вымрет, поскольку деторождение в среде плодовитых мещан мгновенно заполняет пустоты, образуемые смертностью. Так что похороны можно будет справлять снова и снова. Эта бессмысленная смена поколений, увековечение абсурдного порядка вещей составляет один из наиболее ужасающих аспектов существования в некрополе города, предавшего идеалы революции. Среди многочисленных барьеров и преград, мешающих свободному развитию жизни, самое непреодолимое — это невидимые стены вечной повторяемости. При деспотическом правлении Смерти все уже бывшее повторится вновь. В стихотворении «Народный дом» (53–57) бесцельное движение по кругу, по старым биологическим шаблонам, не оспариваемым совмещанами, предстает во всех его жалких проявлениях.
Стихотворение имеет трехчастную структуру. В первой части показаны вечные Евы из Народного дома, ставящие любовные капканы на окружающих товарищей-мужчин. Эти ветхозаветные Адамы не сильно сопротивляются их соблазнам и охотно оказываются в «жирных» постелях (54) соблазнительниц. Во второй части, актуализирующей гоголевскую традицию, показана связь между женщиной и дьяволом. Здесь речь идет об «именитой девке», которая угощается фруктами, предлагаемыми ей «роскошным мужиком» (55). Фрукты, которыми торгует дьявол в обличии нэпмана, весьма напоминают те, что некогда в Эдеме были «проданы» Еве Змием. Нэпманская Ева, «вспотевшая до нитки» от любовного вожделения, не может устоять перед «маленькими солнышками» (апельсинами), которые, как ей кажется, «пальчикам лепечут: «Лезьте, лезьте!» (55)[179].
Соблазнение происходит по издревле известным образцам, и результаты его точно такие же. Отведав запретного плода, похотливая нэповская Ева производит на свет плод соблазна. В третьей части поэмы читатель узнает о ее «приподнявшемся животе» (57), откуда в назначенный срок появится копия родителей, если аборт не отправит нерожденную душу на небеса, а тело, может быть, в Кунсткамеру. Застойные времена нэпа не порождают бунтарей — «трамвай» истории притормозил и «шатаясь, чуть идет» (57). Сейчас он надолго остановился у Народного дома, «курятника радости» (55). Этим определением поэт, без сомнения, хочет передать ту же мысль, что «подпольный человек» у Достоевского, называющий «курятником» «хрустальный дворец» современности. Народный дом, как и хрустальный дворец, — не та идеальная социальная структура, о которой мечтали истинные революционеры. Это лишь пристанище для мещанских курочек и их петушков. Как и подпольный человек, поэт не принадлежит к тем, кто готов называть курятник «дворцом» только потому, что он обеспечивает минимум комфорта. Он не солидарен с большинством городского населения, провозгласившего этот сдаваемый в «краткосрочную аренду» многоквартирный дом тем дворцом бессмертия, о котором так долго мечтали лучшие представители человечества. Опечаленный поэт осознает, что трамвай времени (который в ранних рассказах Огнева был мощным поездом) не идет вперед, а движется по кругу, образованному рельсами биологических законов, которые обыватели объявили «вечно разумными». Он приходит к выводу, что город может спастись от инфантильного куриного счастья только ценой нового очистительного потопа. Только сильное стихийное потрясение библейских масштабов способно высвободить историю из капкана движения по кругу и открыть новую прямую дорогу