Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На мои картинки, которых я наделал довольно много, тут же обратили внимание папины друзья. Они громко охали и говорили, что я ужасно талантлив. Папе это страшно понравилось, и маме тоже. Мои картинки окантовывали в рамки и вешали на стены. Причем не просто в обыкновенной металлической окантовке, как в фотомастерской по соседству, а в очень приятные, вполне серьезные рамки из светлого лакированного дерева. Папа договорился с каким-то мастером из Института мировой литературы на улице Воровского (ныне снова Поварская). Там оформляли выставки, и поэтому у них была небольшая окантовочная мастерская. Скоро вся наша немаленькая квартира была завешана моими картинками, и естественно, это вдохновляло меня, так сказать, на дальнейшее творчество.
Моя подруга Наташа Зимянина говорила потом, что, когда первый раз вошла в нашу квартиру и увидела мои картинки, она была поражена: как в этой семье относятся к своему ребенку, как его любят, как уважают то, что он делает! Может быть. И хотя все это предприятие с живописью лопнуло, любовь родителей к моим картинкам, наверное, как-то всерьез помогла мне жить.
Не так давно я пересмотрел эти свои картинки. Некоторые из них у меня дома, а некоторые висят на даче, в доме, который после маминой смерти достался моей сестре Ксении. Смотрю на эти картинки – и на самом деле понять не могу, было в них что-то, в смысле таланта и хоть какой-то оригинальности, или не было? Искренне ли говорили художники – друзья отца, что я такой необыкновенно одаренный мальчик, или они просто хотели сказать ему приятное? Так и не понял до сих пор. Ну и пусть. Должна же оставаться в жизни хоть какая-то серьезная загадка насчет себя самого. Насчет собственных способностей, возможностей, а также ума и чувств. Возможно, впрочем, разгадка в последней фразе: ума не хватает. Ну и что? Если человек должен уметь признаться себе в том, что он недостаточно красив, недостаточно богат, недостаточно знатен, то пусть же сумеет признаться себе и в том, что он недостаточно умен. Хотя именно это, как писал старинный русский эссеист Аким Нахимов в начале XIX века, – это-то и есть самое трудное.
Сначала у меня была маленькая картонная коробка пастели на тридцать примерно цветов, а потом мне мама купила большую. Там было, наверное, полтораста мелков. Почти что профессиональную, как сказала она. Хотя, как я потом понял, такой набор мне был вовсе не нужен. Лучше бы она купила мне три маленьких, потому что эти полтораста мелков были все разные: там было пять оттенков желтого, пять оттенков розового, пять оттенков красного, а синего, может, даже не пять, а пятнадцать. Потому что в пастели ведь нельзя смешивать краски, и поэтому каждый оттенок на пастельной фабрике, или как она там называется, изготовляется отдельно. Наверное, для какого-то профессионального пастелиста такой набор – настоящая мечта. Но я-то рисовал несколькими и однообразными красками. Желтый – значит желтый, синий – значит синий, безо всяких переливов и, упаси господь, светотеней.
Потом я попробовал писать темперой. Темперу я покупал в магазине «Чертежник», в знаменитом магазине художественных принадлежностей на Пушкинской улице, ныне Большая Дмитровка. Для того чтобы описать этот магазин с его бесконечными полками, на которых были красиво разложены всякие чертежно-рисовальные приспособления – от готовален и линеек до флакончиков и тюбиков с красками, – для этого нужен талант Бунина, который описывает колбасную лавку в «Жизни Арсеньева». Тут я умолкаю.
Темперой было интересно работать. Я раскладывал на полу картон, становился коленями на газету и мазал в свое удовольствие. Правда, темперой у меня уже выходило не так хорошо, как пастелью. Почему – не знаю. Вообще, это был какой-то странный всплеск. Какой-то выход эмоций. Наверное, связанный с тем, что мне в то время, в двенадцать – четырнадцать лет, еще не начали нравиться девчонки. Моя живопись – это был тайный предвестник сексуальности. А когда сексуальность вышла из-за кулис и ногой отбросила все эти этюдники, коробки с пастелью, палитры с выдавленной темперой – вот тогда я загадочно и даже трагически (для себя, разумеется!) начал терять способности к живописи.
Но в жизни все получается наперехлест – и с опозданием, и с обгоном. Именно в тот момент, когда я уже нутром почувствовал, что этот эпизод в моей чувственной биографии заканчивается, – именно тогда-то и усилились крики «Какой он талантливый!»
У меня была выставка в детской библиотеке № 5. Звучит скромно, но место лакомое – угол улицы Чехова (ныне опять Малая Дмитровка) и проезда Скворцова-Степанова (ныне снова Большой Путинковский переулок). То есть на самом углу, который смотрит на кинотеатр «Россия». Лесенка в пять ступенек вела в библиотеку с просторным залом, где были развешаны мои картинки. Занимался этим великий человек Владимир Иосифович Глоцер, который был противником всякого академического обучения искусствам и считал, что ребенок должен эдак свободно самовыражаться.
Глоцер был специалистом по детскому творчеству, исследователь Хармса и Введенского, человек, через много лет после нашего с ним знакомства разыскавший аж в Венесуэле Марину Дурново, жену Хармса, и издавший книгу ее воспоминаний под названием «Мой муж Даниил Хармс». Он был добрейшим человеком – хотя в последние годы у него было много ненавистников, потому что он, как говорили многие, завладел архивом Введенского и стал фактическим распорядителем его авторских прав; так что ни одну строчку великого поэта нельзя было опубликовать без разрешения и присмотра Глоцера, и он чуть ли не разорил исками какое-то прекрасное издательство. Но это было потом.
А тогда Глоцер был милым человеком лет тридцати пяти, с буйными черными кудрями, добрыми глазами, очками на толстом носу. Очень обаятельный, улыбчивый, располагающий к себе с первого слова. Настоящий педагог. Он и был таким с его многочисленными поэтическими студиями для одаренных детей. Написал прекрасную книгу «Дети пишут стихи». В одну юную поэтессу из этой книги я влюбился. Заочно! По стихам! Меня спасло только то, что, по уверениям Глоцера, эта девочка присылала ему свои стихи анонимно, так что познакомиться я с ней никак не мог, но очень об этом жалел. Это была минутная, а может быть, двухдневная, но сильная страсть. Что-то похожее на переживания Дениски в рассказе «Девочка на шаре» – тем более что в стихах