Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Беспокойная мысль Аарона раздула опасность, угрожающую здоровью папы. Вообще-то Сильвестр Второй все еще жаловался на сильную боль в горле, все еще терзался мыслью о вероятной утрате речи, все еще сильно кашлял и говорил хриплым голосом, но зараза папу не тронула. Сразила она Оттона.
Не спас императора поспешный отъезд от пораженных мором окрестностей Ареци. "Mors et fugacem persequitur virum"[19], — промелькнуло в голове у Аарона мрачное предостережение Горация.
Но чем меньше надежды на выздоровление Оттона оставлял его окружению каждый уходящий день, тем чаще потрясал Аарона трепет пугающих подозрений. А зараза ли свалила Оттона? Почему только Оттона, именно Оттона и никого из тех, кто его сопровождал? То и дело вспоминался заданный папой Генриху Баварскому в Ориенто вопрос: "А не захочешь ли ты помочь богу, чтобы он призвал Оттона к себе?"
Разумеется, лекарь, который не отходил от Оттона ни на миг с пятого дня болезни, наверняка разобрался, только ли перст господний поразил императора. Но лекарь этот не разговаривал ни с кем, кроме папы, а Сильвестр Второй не поверял никому, что услышал. Как-то Аарон уловил краем уха обрывок их разговора, но ничего не понял. Разговаривали они на совершенно неизвестном ему языке: лекарь бегло, папа очень медленно и с явным трудом. Аарон догадался: вероятно, по-арабски. Лекарь был еще молодой, удивительно красивый мужчина. Но лоснящаяся, черная борода делала его куда старше. И одеяние он носил лоснящееся, черное, опушенное желтым мехом, затканное кое-где золотыми нитями. Как только он проходил через комнату, где толпились приближенные Оттона, Аарона пронизывала холодная дрожь. Ведь этот человек некрещенный, иудей. На нем же незримое проклятие первородного греха, и его ожидают вечные посмертные муки. Почему же святейший отец не поможет этой душе, не убережет ее от погибели, не склонит врача к тому, чтобы тот уврачевал самого себя, окропил себя водой избавления?
И как только папа не боится оставаться каждый день с этим врачом наедине? Не боится дышать миазмами Адамова греха? Ведь и архиепископ Гериберт, и Петр Коменский, и Бернвард, и даже маркграф Гуго, известный своими огромными долгами одному еврею в Пизе, отступали как можно дальше, когда врач шел к занавесям, отделяющим ложе императора от глаз окружающих.
Всего лишь второй раз в жизни Аарон так близко соприкасался с некрещенным. Первым был огромный, светловолосый датчанин, смертельно раненный во время нападения норманнов на побережье Англии. Но датского пленника успели окрестить английские монахи до того, как он скончался, спасли его душу от погибели; а ведь куда меньше заслуживала благодарности христиан душа морского разбойника, нежели душа того, кто с опасностью для жизни пробрался из осажденного Рима, чтобы спасти носителя самого громкого титула в христианском мире!
Вечером того дня, когда врач неожиданно появился в Штерне, епископ Петр рассказал Аарону о взаимной благодарности, связывающей императорскую семью с семьей еврея Калонима. Врач как раз и был сыном того Калонима. Семье этой Оттон Рыжий чуть ли не перед самой смертью подарил огромные владения под Римом, а в самом городе чудесную виллу на берегу Тибра.
На пятнадцатый день после Крещения Сильвестр Второй оповестил всех в Патерне, что императорская вечность в любой момент может очутиться в лоне господнем. Сообщил это спокойно, только более хриплым голосом, нем обычно. Ни в какие подробности не вдавался. Приказал лишь епископу Петру, чтобы позаботился о причастии, которое император примет перед тем, как отправиться в последний путь.
Все присутствующие плакали за исключением архиепископа Гериберта, Феодоры Стефании и Тимофея. Но в то время, как в лицо Гериберта не дрогнул ни одни мускул, точно оно было отлито из бронзы или высечено из камня, лицо Тимофея преобразилось до неузнаваемости. Аарон не верил своим глазам: могло показаться, что никто так болезненно не воспринимает близящейся смерти императора, как Тимофей. Ноги под ним подгибались, руки тряслись, губы побелели, сухие глаза подернулись безумной дымкой.
— Умирает?! — дико вскрикнул он, хватая Аарона за руку. — Умирает, а я еще не очистился перед ним… Когда умрет, я уже не очищусь… никогда… слышишь? Никогда!
Поведение Тимофея вот уже несколько дней повергало Аарона в изумление. Никто не кружил так тревожно, так настойчиво вокруг занавесей, как он. Почти ни с кем не разговаривал. Неустанно преследовал папу искательным, виноватым взглядом, тогда как Пандульфа Салернского взглядом ненавидящим. На Феодору Стефанию смотрел с таким отвращением, что Аарона это приводило в гнев. Однажды он заметил, как она от взгляда Тимофея вздрогнула и смертельной бледностью покрылось ее обычно такое спокойное лицо. Аарон понял, что ее страшно уязвил этот взгляд, и почувствовал, что переживает эту боль вместе с нею. Ведь смерть Оттона ни для кого не будет такой горькой утратой, как для нее: никто его так горячо не любил, пожалуй, даже сам святейший отец.
На двенадцатый день после Крещения, то есть почти накануне сделанного папой оповещения, что император умрет, Оттон пожелал взглянуть на Рим. Сильвестр Второй долго совещался наедине с врачом. Потом оба ушли за занавес. Находились там около часа, наконец завеса раздвинулась, и все увидели Оттона, его вели под руки папа и врач. Гуго, Аарон и епископ Бернвард, преодолев страх перед приближением к некрещенному, кинулись сменить Сильвестра Второго.
— Не трогать! — резко оттолкнул их папа.
Глаза всех присутствующих со страхом, почтением и с не меньшим любопытством устремились к Оттону. Увы! Император с головы до ног был укутан темной тканью, тонкой и прозрачной, но прозрачной только для глаз Оттона, а не для тех, кто на него смотрел. В комнате воцарилась необычная тишина и повеяло таким зловещим ужасом, что у самых отважных воинов сжалось сердце. К двери медленно двигался бесформенный серый призрак, поддерживаемый с одной стороны воплощением первородного греха, с другой — учителем таинственных искусств математики, музыки и астрономии. Епископ Бернвард и юный Пандульф Салернский не выдержали — закрыли лицо руками. Даже Феодора Стефания опустила глаза. Только лицо архиепископа Гериберта, то ли отлитое из бронзы, то ли высеченное из камня, и на сей раз не дрогнуло.
У ворот замка их ожидала лектика. Оттона отнесли туда, откуда открывался чудесный вид почти на весь город. Солнечные лучи, словно вызванные волшебным искусством именно для этого случая, прорвали серый лабиринт январских туч и морем света залили гордую столицу мира, золотой императорской диадемой венчая вершины храмов и замков. Вон святой Петр — вон Санта-Мария-ин-Космедии, а рядом святой Георгий, вон театр Марцелла, колонна Марка Аврелия и колонна Траяна, Палатин, Авентин, Капитолий… На вершине башни Теодориха каменный ангел вкладывает в ножны меч гнева, предвещая Риму великую радость: зараза пройдет, не убив никого…
— Но императора Оттона поразит спустя пять веков, — доносится из-под серой ткани глухой, жалобный шепот.
И вновь молчание. А потом глухое рыдание и вздох: