Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обстановка снова переменилась. Моя новая школа — социалистическая. Правда, в Бельгии капитализм и социализм мудро идут рядом по дороге общественного прогресса, выбивая почву из-под ног коммунизма. Социалистами являются крупные буржуа — такие, как Эмиль Вандервельде и Камилл Гюисманс. Их преемники позже с неудовольствием заметят, что их католические соперники позаимствуют те же методы, чтобы перехватить голоса трудящихся и создать социал-христианскую партию.
Мои подруги — большей частью девушки из богатых семей с передовыми взглядами, что на Западе обозначает враждебное отношение к религии. Поскольку даже в Берлемоне я не стала католичкой, моя благодарность за полученную стипендию тем более не могла способствовать моему увлечению прогрессистскими идеями. Монахини показали себя более терпимыми, чем социалисты. В школе, хотя я и была бедной, именно происхождение, казалось, поставило меня в положение парии. Две или три ученицы, родители которых избежали погромов и тюрем старого режима и, следовательно, не подвергались жестокостям революции, играли определенные роли. Каждый урок был для них поводом клеймить позором императорскую Россию, глупость и злобность русской знати, ссылки, тюрьмы, Сибирь… Я была в одиночестве против целого коллектива, объединенного общей идеологией. Меня не научили молчать; я возражала безо всякой дипломатии, что поскольку революция факт свершившийся, то очень жаль, что те, кто так мечтал о ней, не возвращаются в Россию, дабы убедиться, что ЧК более человечно, чем охранка… Таким образом, я узнала — что бы я ни делала, в каком бы положении ни находилась: те, кто борется против расовой, национальной или социальной дискриминации, всегда имеют в виду только определенную категорию людей и исключают всякую другую, в частности ту, к которой принадлежала я.
Я оставила школу через год, и, поскольку уже наступила весна, а директриса нашла, что я хорошо поработала, мне предложили место стажера Медико-педагогического института в Рикенсарте в Брабанте. В течение двух месяцев я обучала и развлекала ненормальных детей. Задолго до открытия лекарства «талидомид» рождались дети без ног или без рук. В моей группе имелись такие несчастные, ум которых не был поврежден болезнью — их я жалела больше всего. Прелестная маленькая девочка, страдавшая монголизмом, целыми днями топталась в своем манеже и никогда свет разума не загорался в ее красивых черных глазах; равно как и у дикого мальчика, который ел землю и траву… А вот Мишель, четырехлетний ребенок, родившийся без рук, сидя в классе на одеяле, рисовал и вырезал, держа карандаш и ножницы большими пальцами ног! Глядя, как он играет, я чуть не плакала. Как сможет он переносить позже свое несчастье?
Между жалостью и нетерпением прошли два месяца, во время которых я приобрела столь властную манеру, что моя мать стала упрекать меня — я разговаривала с ней и с ее подругами так, будто они были дефективными детьми. Пока я не решила, чем мне заняться, я стала помогать матери в ее чайном салоне.
Наша неутомимая мать действительно начала новое дело. Моя тетка Шаховская открыла чайный салон в Париже на улице Рюд, и дела ее шли успешно, поэтому мать решила и в Брюсселе устроить салон русского чая. Ги д'Аспремон, к которому мы обратились за советом, нашел идею прекрасной; правда, он тоже ничего не понимал в делах. Помещение было найдено быстро: две большие комнаты в одном из высоких и узких бельгийских домов на улице Шан-де-Марс, недалеко от Намюрских ворот, улицы, пользовавшейся в те времена дурной славой, о чем мы узнали, едва подписав договор на аренду. На втором этаже — две большие комнаты; одна, оборудованная по вкусу моего брата, будет собственно чайным салоном. Мы избежали увлечения «русским стилем» с картинами, фресками, тройками, засыпанными снегом избами и золочеными куполами. Десяток зеленых и оранжевых столиков, квадратных, как табуретки. В другой комнате устроили комиссионный магазин. В витринах выставили вещи, которые нам приносили на продажу наши соотечественники: брелоки фирмы Фаберже, опаловый тигр, пасхальное яйцо с инициалами Императора, чайные чашки императорского завода, фарфоровые фигурки завода Гарднера. Русские вышивки висели на спинках стульев, в углу стояло пианино.
Так родился «Самовар» с избранной клиентурой, потому что без вывески на улице непосвященным трудно было обнаружить салон. К светским людям вскоре присоединились, чтобы стать нашими самыми постоянными посетителями, русские евреи, сохранившие, к удивлению, ностальгические воспоминания о стране, на которую они столь часто жаловались. Русские эмигранты приходили редко или не появлялись вовсе, поскольку стоимость блюд здесь была выше, чем в других местах. На третьем этаже у нас была еще одна комната, которая служила конторой и складом; наконец, в мансарде жил забавный кубанский казак Владимиров, охотник и мастер на все руки. Если я заикалась, то Владимиров, не имея никакого словарного запаса, довольствовался тем, что сообщал все необходимое при помощи междометий, сопровождаемых весьма выразительной мимикой. Он был одет в черкеску цвета бордо; на узком ремне на талии по обычаю висел кинжал. Однажды, когда Владимиров стоял на улице перед входной дверью, какой-то слишком любопытный прохожий протянул руку и хотел потрогать карманчики с декоративными гильзами, украшавшими его черкеску. Владимиров вынул одну гильзу и с криком «бомба» сделал вид, что бросает ее на землю, вызвав всеобщее смятение. В другой раз, в тот момент, когда наш казак нес самовар в чайный салон, из уст совсем маленького мальчика, который шел со своим дедушкой, раздался пронзительный крик: «Казак! Казак!» Этого мальчика часто пугали казаками, если он плохо себя вел, и вот такой казак оказался перед ним! Владимиров был потрясен и не успокоился, пока не доказал ребенку свои добрые чувства. Он был очень смелым и очень честным, но случилось так, что покинул нас без предупреждения. Однажды мы нашли в салоне записку, в которой было криво нацарапано карандашом: «Ваша светлость, простите, у меня запой». Нам пришлось ждать два-три дня, пока он вернется, истратив все свои деньги и решив больше не пить.
Самые разные артисты прошли через «Самовар» для привлечения публики: прелестная полька с меццо-сопрано, достойным оперной сцены, худой балалаечник, аккордеонист с красным носом. Но всеобщее одобрение посетителей получил низенький, еще не старый лысый человек в желтой рубашке; он пел, аккомпанируя себе на гитаре и выделяясь скорее мастерством, чем голосом; романсы были самые избитые, такие как «Очи черные». Этот дешевый Мефистофель казался нам чрезвычайно смешным. Жирным карандашом он рисовал себе брови, похожие на огромный острый угол, но наши клиентки буквально таяли, поддаваясь этому «славянскому очарованию», открытому Западом.
Пребывание у нас Вишневского могло бы закончиться очень быстро, поскольку в день его зачисления на службу, после того как ушел последний посетитель — «Самовар» закрывал свои двери в восемь часов, — наш казак в большом волнении захотел поговорить с матерью об одной «очень серьезной вещи». «Ваша светлость, — сказал он, — гм, гм, гм, этот Вишневский, ну, ну, гм, гм…» «В чем дело?» — спросила мать, выведенная из терпения этими звуками. «Значит, ваша светлость, это тот самый». «Что такое тот самый?» — и, вытягивая из него одно за другим слова, сама вставляя недостающие, мать наконец поняла, что Владимиров узнал в этом Вишневском молодого офицера-кокаиниста, которого он когда-то отводил в тюрьму в Ростове-на-Дону за убийство дочери городского коменданта. «Ах, верьте слову, это он, он!»