Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Миша подсоединяет к колбе провода, передвигает ползунок на реостате. Ясным взглядом своих зеленых, как трава, очей оглядывает сидящих в зале.
— Все очень просто, ребята... Задумка у меня нехитрая. Все происходит по закону Фарадея! По закону Фарадея рассчитываются все константы электролиза, по этому же закону и вода будет очищаться... Все, ребята, очень просто... — Миша подходит к щиту и нажимает на желтую кнопку. Колба вздрагивает, наполняется паром — и тотчас же гулко взрывается.
— Перебор, кажись... Слишком большое напряжение врубил... Все по закону Фарадея, — сконфуженно скребет пальцем русую гриву затылка Миша. — Но я этот прибор обязательно доделаю. Вот увидите! Честное слово, доделаю! Все по закону Фарадея...
— Браво. Миша! Молотобоец! Турбобур! Не отступай! — кричат, улыбаясь, студенты: Мишу в институте любили.
После этого случая к Сидорову прочно пристала кличка: «По закону Фарадея»...
С тех пор немало воды утекло. Михаил Потапович, закончив институт, работал в разных местах, но всегда поддерживал письменную связь с Петром Михайловичем. На письма своих студентов профессор Кравчук всегда отвечал аккуратно, однако в отношении производственных советов был предельно осторожен, ограничиваясь общими фразами. Даст он, например, какую-нибудь рекомендацию, а там, гляди, сделают что-то не так. И будут потом говорить, что «сие рекомендовал Петр Михайлович Кравчук».
Эта осторожность появилась у него с той далекой теперь поры, когда он прочно осел в Киеве и перестал ездить в поле. Но в своих последних письмах к Сидорову Петр Михайлович как-то незаметно для самого себя стал изменять этому принципу.
«Спеши, Петр Михайлович, спеши, голуба, — говорил он себе. — Твой поезд может уйти, не дождавшись тебя».
Разговаривая с Сидоровым, Петр Михайлович мысленно возмущался действиями Воловича. Понизив в должности Михаила Потаповича, «упрятав» его в геологический отдел, директор комбината еще раз доказал, что главное для него не мысль, а послушание. Смять человека в кулаке — вот его руководящий принцип во все времена. Петр Михайлович старался узнать у Сидорова наиболее важные, с его точки зрения, детали. Как долго Михаил Потапович думает сидеть в геологическом отделе? Неужто он перегорел, отказался от дальнейшей борьбы? Непохоже что-то на него. Так нельзя! Он нужен разрезу. Как горняк, как угледобытчик. Ну, а последнее слово во всем этом деле принадлежит все-таки не директору комбината!
— А что же, Петр Михайлович, прикажете мне делать? — вздохнул Сидоров. — Жалобы писать — это не по мне. Да и вообще, может, Волович в чем-то и прав. Дай нашему брату свободу — такого понаделаем, что сам леший не разберет!
А Петр Михайлович посоветовал пока лишь одно: быть настойчивым. Времена ведь начинают меняться. Все понимают — дальше жить по-старому нельзя.
Встреча с Владимиром была не такой, как представлял ее себе Петр Михайлович. Безусловно, он не рассчитывал на телячьи нежности, но... как-никак, а не виделись целый год.
Встреча произошла на улице, возле конторы. Петр Михайлович первым увидел старшего сына. Черный нагольный полушубок, оленьи унты, в правой руке — планшетка. Заросшее темной щетиной, отсутствующее лицо. Идет — и никого не видит. «Не иначе, как с той девушкой в Красноярске что-то стряслось, Саша прав...» — мелькнуло у Петра Михайловича.
— Володя!.. Вовка!
Сын вздрогнул, остановился. Несколько секунд, не мигая, смотрел на Петра Михайловича.
— Здравствуй, отец, — просто сказал он, но именно эта простота, сухость больно кольнули старшего Кравчука в сердце. Можно было сказать и что-то более существенное, теплое. Расстались все-таки они не вчера вечером...
— Я был уже в общежитии, Саша мне все рассказал, — добавил сын будничным голосом, и Петр Михайлович почувствовал неясную тоску. Что-то изменилось в их отношениях, стало по-другому. И теперь надо начинать все сначала.
— Сердишься на меня, а?
— Сейчас — нет.
— Ну а раньше? — спросил Петр Михайлович, удивляясь собственной наивности.
— Было, отец... И ты это хорошо знаешь. — Сын был невесел, печально-задумчив. И смотрел он на Петра Михайловича как-то странно, испытующе, словно хотел понять, что за человек перед ним.
— Хорошо, что ты приехал, — сказал Владимир, и Петр Михайлович уловил наконец в голосе сына то, что хотел услышать: радость. И хотя была она слабой, мимолетной, но все же она была, и он не преминул это отметить мысленно.
На детальное ознакомление с месторождением у Петра Михайловича ушел месяц. Он присматривался ко всему. Спускался в дренажные шахты и штреки, пытливо изучал проходческие комбайны и лавы. Из кабины шагающего драглайна открывался грандиозный вид на весь Северный разрез, и Петр Михайлович пробыл там часа полтора-два. Он с жадностью, точно не видел все это лет сто, глядел на проносящиеся по бермам груженные черным лоснящимся углем думпкары, вслушивался в резкие гудки электровозов, далекие взрывы патронов аммонита в шпурах, рокот забойных машин — и чувствовал себя счастливым. Снова появилась былая уверенность, желание сделать что-то нужное всем... Иногда, правда, средь рабочего дня сильно хватало под правой лопаткой, где сидел немецкий осколок. В груди вспыхивал жар, перед глазами все прыгало, летело неведомо куда. Ноги подламывались, он тяжело и неуклюже валился наземь, — хорошо, если в тундре, — будто проваливался в бездонный колодец. А жар под лопатками, в желудке расходился все круче, словно там был раскаленный булыжник, в ушах хрустело, вызванивало. Сердце то немилосердно частило, как у воробья, то следовала долгая, как вечность, противно липкая пауза — и тревожные, с натугой, взъерошенные толчки. Вгрызаясь до хруста в пальцах потными ладонями в обледенелый ягель, оглушенный и опустошенный, он затуманенными, испуганными глазами глядел в одну точку, тщетно пытаясь широко распахнутым ртом ухватить воздуха. Боль в груди рассекала тело; горло что-то сдавливало, мешало дышать. Будто втиснули туда расширяющийся в объеме резиновый мяч.
«Неужели это... все?! Даже Вовке не успел толком помочь... Неужто все?!!» — с паническим страхом думал он и, нашарив дрожащей рукой в верхнем карманчике спасительную трубочку с валидолом, поспешно впихивал таблетку под сухой, как прошлогодний гриб, язык.
Холодный, освежающий вкус лекарства заполнял гортань, даря призрачную надежду... Он лежал на жестком снегу и отрешенно-скорбно взирал на мир. По синевато-размытому бескрайнему небу пенились редкие облака. Природа была совершенно безучастна ко всему. До чего все-таки мал, ничтожен человек! И какой большой урон подчас наносит он природе. Но что значат шестьдесят или семьдесят лет человеческой жизни по сравнению хотя бы с самым коротким в геологии антропогеновым периодом? Мизер. Почти пустое место...
«Нет, надо делать операцию... Нечего бояться... Надо делать...» —