Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пани Мария худа до последней степени, а у детишек личики светятся. Старшего мальчика нужно бы отправить в школу, но не в чем. Она вопрошающе смотрит на маму с папой: за что?.. Почему?..
Слово «поляк» впервые услыхала году в тридцать шестом, когда мама говорила отцу: «Ну какой же ты немец. Пойди, добейся, исправь ошибку. Ты — русский человек.
Или уж, наконец, поляк — отец-то твой был поляком». Я, конечно, не понимаю, зачем что-то нужно исправлять, и чем русский, поляк и немец отличаются друг от друга.
Слова «Польша», «поляки» снова возникают в моем сознании в тридцать девятом, когда в Бобруйск, где живем, хлынули из Варшавы и других оккупированных немцами земель Польши польские евреи. Но для бобручан все — поляки. В конце сентября в класс приходит новенькая — рыжеволосая, с веснушками, очень складная, с большими серо-голубыми глазами девочка. Зовут ее Ева Гутерман. Приводит ее мама — высокая, стройная, с гладко зачесанными темными волосами, стянутыми на затылке в тугой узел. Обе хорошо говорят по-русски, но акцент все-таки чувствуется. Еву сажают за парту рядом со мной, убрав противного Кольку Мордашова, озорника и безобразника. На Еве темно-синее бархатное платьице с белым воротником, на ногах пестрые — разноцветные — гольфы и ботинки на очень толстой рубчатой подошве. Таких в Бобруйске не носят.
После занятий веду девочку к нам: мне очень ее жаль. Дом, где они жили в Варшаве, разбомбили. Пришли немцы, и они, сев в поезд, приехали в Бобруйск. Потом Ева и ее мать так же, как появились, исчезают, и что с ними стало, куда делись — остается загадкой.
Теперь в Айдабуле происходит вторая встреча с поляками, и мне снова очень жаль пани Басевич и ее детей. Мне кажется, мы, наша страна, в чем-то перед ними виноваты.
В школе меня сажают за одну парту с полькой Броней Войтак. Броня, Бронечка становится моей подругой на всю жизнь. Эта дружба продолжается вот уже шестьдесят семь лет. У Брони два брата — Болек и Казик, а мама работает санитаркой в роддоме. Броня еще и сейчас хорошо говорит по-русски и поет русские песни сороковых годов.
Много позже, уже в Кокчетаве, появляется ухажер из поляков — Славка Князев, или Бобус, как зовут его дома. Он, как и я, учится в девятом классе, но только в мужской школе. Здоровый, мордастый парень, а родители — худенькие-прехуденькие. Всю еду скармливают Бобусу. А он — жрет. Они, конечно, не Князевы, а Князевские, но тогда, если появлялась возможность, все переделывались на русский лад.
Понимая, что тоже принадлежу к польскому племени, в семьдесят восьмом году, когда вдруг на имя мамы приходит телеграмма «Встречайте Шереметьево. Вашкевич из Польши», бросаюсь в аэропорт. Мчимся с мужем к указанному времени, и я, как «знающая» польский (учила в университете), бегаю от одной туристической польской группы к другой. Вашкевичем оказывается немолодой мужчина, и я узнаю в нем мальчика-поляка, что учился в Айдабуле двумя классами старше. Отец его, польский офицер, расстрелян, как потом оказалось, в Катыни, а Юзеф, став взрослым, захотел увидеть места детства и юности — полетел в Айдабул. Польская романтика… За двадцать минут до посадки в самолет он успевает рассказать, что в Щецине живет Бронечка Войтак, и она что-то знает о каких-то Энгельгардтах, которые живут сейчас в Щецине. Юзеф оставляет адрес Брони.
Боже! Как счастлива, получив от Брони письмо! Она пишет, что нашла в Щецине семью Энгельгардтов, которые приехали из Варшавы, и эта семья — семья папиного брата Бронислава. Она посылает их адрес. Так находятся самые близкие родственники со стороны отца: три брата — Бронек, Толек, Юрек и две сестры — Лена и Тамара. Дядя Бронислав присылает длинное обстоятельное письмо, написанное прекрасным русским языком. Немудрено: он ведь окончил русскую гимназию.
В семьдесят девятом с мужем впервые едем в Польшу. За месяц до нашего приезда дядя умирает, но тесная духовная связь с братьями и сестрами сразу устанавливается, особенно с сестрой Тамарой — родным, очень близким человеком.
Я отвлеклась. Вернусь в прошлое. Нам самим нечего есть: денег-то нет. Мама с отцом идут к старшему по переселенческим делам просить работу. Отца определяют погонщиком быков для поездок в лес за дровами — завод работает на дровах.
Насчет мамы молчат, хотя она уже узнала, что врача в айдабульской амбулатории нет. Есть только Матрена Ивановна Саватеева — фельдшерица, которая заведует местным роддомом. К ней-то мама и идет «на поклон». Матрена Ивановна говорит, что все будет зависеть от Маруськи, то есть Марии Степановны, заврайздравотделом, которая проститутка и вообще зараза. Но к ней надо ехать в Зеренду, в райцентр.
На грузовике, что везет в райцентр спирт, мама едет в Зеренду. Маруська оказывается накрашенной мясистой бабой. Имеет ли врачебный диплом, никто не знает, кроме тех, кто брал ее на работу. Она сразу учуяла в маме еврейку, хотя внешность матери не ярко выражена. Начав орать, что мама — «враг народа», жидовка и немецкая подстилка, а потому она не возьмет ее даже в санитарки, вдруг сникает, сбавляет тон и на вопрос мамы: «Ну что, мне уходить?» — велит маме определиться в амбулатории, которая располагается в маленьком домике на окраине Айдабула, недалеко от роддома. Мама понимает: принята. Радиус обслуживания — пятьдесят километров. Ближе никаких других врачей нет.
Отец ездит в лес за дровами тоже не более двух недель. В армию призывают всех оставшихся мужчин, а на заводе кто-то должен работать. Юнемана берут механиком к машинам, папу — заведовать химлабораторией. Работа знакома, но если на бобруйском и саратовском заводах спирт гнали из опилок, из древесины, то на айдабульском — из картошки и зерна. И того, и другого здесь, видимо, хватает. Причем, если древесный спирт пить нельзя — можно отравиться, айдабульский чист, как слеза, — ректификат. А посему его воруют — выносят в грелках, привязанных к животу или под рукой. Сослуживцы сразу же предлагают папе последовать их примеру, только отец никогда этого не делает. Для чисто медицинских целей спирт приносит мама в маленьком пузыречке.
Сарру берут на работу сразу: в ее в паспорте нет штампа «Разрешается жить только в поселке Айдабул», какой поставили в паспортах отца и матери, и есть комсомольский билет. Определяют счетоводом в контору завода, велят идти в клуб и включиться в самодеятельность.
Заводской поселок — довольно большой, дома — добротные, деревянные, одно- и двухэтажные. Но водопровода и канализации, конечно же, нет. Печи топим дровами. После устройства отца и мамы на работу дают квартиру — отдельную — в итээровском доме: две большие комнаты и кухню с огромной русской печкой, в которой Цыленька печет хлеб и готовит. Она — на хозяйстве, я после школы у нее на подхвате.
Продукты — картошку, муку, пшеницу — дают колхозы, которые мама обслуживает. Никаких карточек нет. Рынка тоже.
Жизнь как-то обустраивается. На заводе папе сколотили топчаны, так что спим уже не на полу; дали два стола и табуретки. Из марли сшили на окна занавески. Я пошла в школу, в третий класс. Учительница оказывается какой-то странной: я пишу без ошибок, а она правильное исправляет на неправильное и снижает отметки. Маме приходится вмешаться.