Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он, правда, знал, что гражданскому населению во время войны нелегко и что за килограммом крупы или макарон надо несколько часов простоять в очереди. Знал, что существует слово «отоваривать» (оно его очень смешило), что есть «стандартная справка», без которой не давали карточек на следующий месяц. Знал, что стакан махорки на базаре стоит десять рублей, а литр керосина — шестьдесят — семьдесят, а то и восемьдесят рублей и что поэтому нельзя пользоваться лампами, а приходится довольствоваться коптилками, знал, что выгоднее всего сейчас торговать пивом и газированной водой, что девяносто девять процентов судебных заседаний посвящено квартирным конфликтам, — население города увеличивалось с каждым днем, а город был разрушен, и квартир не хватало, — что для некоторых ордена, которые они честно заработали на фронте, и нашивки о ранении превратились в средство без очереди проходить к начальству, стучать там кулаком по столу и требовать различных законных и незаконных льгот и выдач.
Все это Николай знал — и на фронте, и особенно в госпитале об этом говорили достаточно. Сейчас он с этим столкнулся лицом к лицу. И так же, как человек, впервые попавший на фронт, хотя и много слыхавший о нем, долго не может свыкнуться со всем происходящим вокруг него, так и Николай, очутившийся в этом большом, удаленном на сотни километров от фронта городе, именуемом коротким словом — тыл, никак не мог к этому тылу привыкнуть.
— Ну что это такое, в конце концов, — возмущался он, вернувшись домой злой и усталый после целого дня стояния в очереди, — куда ни ткнись, всюду хвосты, везде все с бою добывай. Паршивую справку получить, и то до хрипоты кричать надо. Бред собачий!
Слушатели только переглядывались.
— С непривычки, Николай Иванович. Скоро привыкнете. Сами рассказывали, как спят у вас солдаты под любой бомбежкой и обстрелами, ничем не разбудишь.
— Так то фронт…
— А то тыл…
И опять переглядывались.
Николай только удивлялся. Странные они люди… Он не понимал, что для этих странных людей, перенесших три года войны, кто в оккупации, как Анна Пантелеймоновна, а кто, как Ковровы, в далеком холодном и жарком Казахстане, нынешний, 1944 год — здесь, дома, за каменными стенами, с дровами на кухне, — казался если не сказкой, то во всяком случае чем-то очень и очень неплохим. Одно уже то, что жили они в своем родном, пусть разрушенном, искалеченном, но избавленном от оккупантов городе, помогало переносить любые связанные с войной лишения.
Год тому назад Анна Пантелеймоновна жила в этой самой, заваленной книгами комнате одна-одинешенька, никому во всем городе не нужная, потерявшая мужа, лишившаяся работы, друзей. Почти все ее знакомые и друзья эвакуировались. Остался только один бывший сослуживец ее мужа. До войны он довольно часто приходил. При немцах он тоже как-то зашел, чистенький, выбритый, пахнущий одеколоном. Принес какую-то еду, селедку. Анна Пантелеймоновна его выгнала. Он работал на немцев. Для Анны Пантелеймоновны этого было достаточно — такие люди для нее не существовали. И вот она осталась одна. Сидела на базаре перед двумя стопками никому не нужных книг, стараясь не видеть ненавистных ей чужих людей в серо-зеленых шинелях, и считала праздником тот день, когда за полупудовый географический атлас в тисненном зо́лотом переплете получала стакан пшена или когда отогрели водопроводную колонку возле стадиона и можно было уже не таскать воду за четыре квартала с Жилянской улицы.
И вот все это уже позади. По-прежнему работа, по-прежнему рядом Валя, и все чаще слышишь, что такой-то вот вернулся с фронта, пусть даже раненый, но голова все-таки цела на плечах, и скоро, говорят, выпишут уже из госпиталя. Правда, бывало и другое. У Сушкевичей погибли оба сына — Анна Пантелеймоновна хорошо их помнит, как они, всегда опаздывая в школу, скатывались по лестнице, сбивая прохожих. Саша и Котик — два близнеца. А Крыловы, такие славные старичок и старушка из четырнадцатой квартиры, вчера только получили похоронную откуда-то из Польши. А ведь на прошлой еще неделе старушка Крылова остановила Анну Пантелеймоновну на лестнице и долго рылась в своей сумке, чтобы показать карточку своего внука: «Красивый какой стал, а? Совсем мужчина». А бедная Марфа Даниловна? Как только постучит почтальонша Клава (она уже знает ее стук), сразу меняется в лице — «пойди, Петя, открой», — сама боится, вдруг по курносому личику Клавы все поймет. А потом, когда письмо оказывается от Мити (все те же «воюем помаленьку»), угощает Клаву чаем и без конца расспрашивает о Ване, Клавином кавалере, который где-то там на фронте, у черта в зубах, в Баренцевом море…
Бог ты мой, бог ты мой… Четвертый год пошел, подумать только, четвертый год… И четвертый год только и слышишь — убили, разрушили, уничтожили, потопили, взорвали. В газетах, по радио, на улицах, везде…
И Анна Пантелеймоновна не на шутку сердилась, когда Николай начинал сравнивать фронтовую жизнь с тыловой, отдавая иногда предпочтение фронту.
— Замолчите! Слышать не хочу. Как можно такое говорить? Дурно или хорошо у нас здесь, но люди все-таки ходят по улицам во весь рост и не боятся, что их убьют. Очереди надоели? Без работы скучно? Так ищите работу, а не расхваливайте мне войну. И не поддерживай его, Валя, пожалуйста… Пусть работает. Или учится. Вот что вам надо — учиться вам надо!
Николай почесывал затылок.
— Вот получу на днях паспорт и тогда…
А что «тогда» — Николай и сам толком не знал.
Выходов было два. Вернее — три. Но третий, хотя он был, пожалуй, самым легким и выгодным, Николай в конце концов отбрасывал.
Первый выход — закончив все свои дела, отправиться в райком и сказать там: «Вот я такой-то и такой-то, вернулся с фронта, специальности не имею — назначайте, куда хотите, вам виднее». Это был выход самый простой.
Второй — тот самый, на котором настаивала Анна Пантелеймоновна, — пойти учиться. Поступить в какой-нибудь техникум или институт — любой: строительный, индустриальный, горный — и, помучившись над книгой сколько-то там лет, получить специальность. Этот вариант был сложнее — за время войны Николай перезабыл все то немногое, чему когда-то научился, и без особого