Шрифт:
Интервал:
Закладка:
101
После переезда в Беляево-Богородское я обнаружил там многих людей, с которыми имел общих знакомых. Постепенно в этом районе создался новый микромир. Одно из центральных мест в нем занимал Юра Глазов, востоковед, изгнанный с работы. Он, в частности, вместе с еще четырьмя людьми подписал известное письмо, адресованное коммунистическому совещанию в Будапеште. Дом Глазова напоминал проходной двор. Знакомство с ним было для меня первым открыто диссидентским контактом, от которых я ранее воздерживался. Глазов был целиком погружен в мир самиздата и укоризненно смотрел на меня, когда убедился, что этот мир имеет для меня второстепенное значение, и что я живу в более широком мире идей, независимо от того, зафиксированы они типографским способом или на машинке. Юра был центром общественного беспокойства, и вокруг него катились постоянно какие-то валы.
Неподалеку от Глазова жил известный поэт Наум Коржавин (Мандель), который постоянно бывал у него. Наум еще не был полностью исключен из официального мира, и, хотя его стихи уже не печатали, его неплохая пьеса «Однажды в двадцатом» шла время от времени в театре Станиславского и пользовалась в Москве большой популярностью. В минуты особого возбуждения Наум начинал бегать взад-вперед, судорожно потирая руки и изрыгая проклятия. Он полностью утратил душевное равновесие, что не давало ему возможности работать. Дома у него жил молодой одессит Саня Авербух. Он скрывался от властей, будучи уже сионистским оперативником. Саня всех знал, часто ездил в Ригу, и его имя с уважением произносилось в русской программе «Голоса Израиля». Саня имел вид профессионального революционера-подпольщика. Он в свое время был исключен из института, писал стихи, но его главным личным талантом была телепатия. Он мог угадывать положение спрятанных предметов, обладал интуицией. Узнав, что я сионист, он стал немедленно на меня давить.
— Подавай!
— У меня же в Израиле нет родственников!
— Чепуха! Ни у кого нет! Придумаем!
— Ты знаешь, где я работаю? Уйду оттуда и года через два подам. Так они меня никогда не отпустят.
— А ты Слепака знаешь? У него была работа почище твоей, а уже подал.
Мой новый сосед, математик Валя Турчин был уже очень известен как соавтор письма Сахарова и Роя Медведева. Он занимал видное место в когорте московских остряков. В свое время он работал в Обнинске и был одним из четырех составителей крайне популярного сборника «Физики шутят». Валя был русский самобытник. Как и я, он глубоко интересовался теорией эволюции и заканчивал рукопись «Инерция страха», где дал любопытную кибернетическую теорию общества и эволюции. Я уверен, что Турчин наряду с Зиновьевым является одним из самых серьезных и блестящих умов, выдвинутых русской интеллигенцией в наше время.
Особое влияние оказали на меня супружеская пара философов: Юра Давыдов и Пиама Гайденко. Они отлично знали современную западную философию. Юра был специалистом по новым левым, а Пиама — по экзистенциализму, и уже опубликовала книгу о Кьеркегоре.
102
В марте 1969 года вышел перевод воспоминаний отца о Ленине в «Советиш геймланд», и я тут же получил письмо из Гродно от незнакомого мне Обермана — он просил меня от имени немногих оставшихся там евреев передать материалы об отце в Гродненский музей. Он уже обращался туда, но директор дал понять, что сын Агурского не проявил должного внимания к увековечению памяти своего отца.
Легко понять, как я был возмущен. Я тут же написал Оберману, объяснив, как именно обстояло дело: ведь именно я обратился в этот музей несколько лет назад и, по существу, не получил ответа. Оберман вскоре сообщил, что показал мое письмо директору музея, и тот заявил ему, что ждет от меня материалы, что сам напишет мне. «Что касается причин, — писал Оберман, — почему дирекция музея не ответила на Ваши письма, мне ответили следующее: товарищ Агурский якобы высказал пожелание, чтобы обеспечили его семью дачей на месяц (или более)». Оберман просил меня всячески «пойти навстречу» музею. Разумеется, не сама же музейная идиотка, просившая у меня вещи отца, сочинила эту злобную клевету. Ее авторами могли быть только натренированные по части лжи партийные работники Гродненского обкома, которые по инструкции из Минска во что бы то ни стало не хотели допустить появления в музее даже упоминания о том, что в Гродно жили евреи, да еще участвовали в революции, которую те формально унаследовали. Я написал Оберману, пробуя объяснить, что мне, москвичу, не нужна дача в Гродно. Письма от директора я, конечно, не получил.
В то же время я узнал, что известный журналист Савва Дангулов собирает и публикует материалы о связях Ленина с Америкой. Я позвонил ему и спросил, знакома ли ему фамилия отца. Он ничего не знал о нем, но сразу согласился приехать. Дангулов честно воспользовался тем, что я ему рассказал, и через некоторое время упомянул отца в «Правде», опубликовал о нем очерк в «Дружбе народов» и включил этот очерк в свой сборник «Двенадцать дорог на Эгль». Видно было, что он копался в закрытом архиве Ленина и читал записи бесед отца с Лениным.
103
Израиль Гнесин страшно злился, что ему на старости лет приходится с мучениями подыматься на пятый этаж на костылях. В течение нескольких лет он просил поменять ему жилье, но безуспешно. Он был тогда не прочь говорить на скользкие темы. К Израилю-стране он относился с симпатией, иногда ворчал, но не сильно. Однажды у него собрались старые белорусские большевики-меньшевики. Их еще оставалось десятка два в Москве. Свадебным генералом среди них был мой старинный павлодарский знакомый Абрам Бейлин. Но слава земная преходяща. В Москве начала циркулировать рукопись Евгении Гинзбург «Крутой маршрут», где Бейлин был описан как злой гений в Казани во время чисток. Он-то Евгению Гинзбург и посадил. Старые меньшевики стали обходить Бейлина, и он превратился в объект обструкции.
Настроение Израиля изменилось, когда ему,