Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы ангел? — спросила я. И сразу почувствовала: глупо, фальшиво.
Но он поскреб подбородок, поросший грубой щетиной, и засмеялся.
— Это вряд ли. Я вас напугал?
У него хватило порядочности выглядеть смущенным, а может, и в самом деле смутиться.
— Из меня по всем стандартам плохой ангел.
Я выдавила смешок.
— Должно быть, я переутомилась.
— Можно посмотреть? — Он шагнул не столько ко мне, сколько к моему мольберту. Я опоздала, не успела сказать «нет». Он уже зашел ко мне за спину, и я старалась не обернуться, не смотреть ему в лицо, но не смогла, и отступила, наблюдая за ним. Он постоял перед моим пейзажем, и его профиль стал серьезным. Он уронил руки.
— Зачем вы их вставили?
Он указал на две фигуры, идущие по моему берегу: женщина в длинной юбке и маленькая девочка рядом.
— Не знаю… — я запнулась. — Мне понравилось то, что вы сделали.
— А вы не подумали, что они могут принадлежать мне?
Я спросила себя, не почудилась ли мне угроза в его голосе: вопрос был жестким, но я думала больше о собственной глупости и о глупых слезах, подступивших к глазам, но еще не пролившихся. Не собирается ли он меня отчитывать? Я взбунтовалась:
— Разве что-то принадлежит одному художнику?
Его лицо потемнело, но в нем появилась и задумчивость, интерес к моему вопросу. Я была тогда немного моложе и еще не понимала, что люди могут только казаться заинтересованными чем-то, кроме себя. Он уставился на меня, и мне хватило ума понять: он меня не видит. Наконец он заговорил.
— Нет. Пожалуй, вы правы. Просто я так долго жил с этими образами, что решил, будто они принадлежат только мне.
И я вдруг вернулась на восемь лет назад, в кампус, и это было жутковатое продолжение того же разговора, и я спрашивала, кто та женщина на его полотне, и он готов был ответить: «Хотел бы я знать, кто она!»
Вместо этого я тронула его за локоть, может быть, слишком дерзко.
— Знаете, по-моему, мы уже однажды об этом говорили.
Он нахмурился:
— Да?
— Да, на лужайке в Барнетте, когда я там училась, а вы выставляли портрет женщины под зеркалом.
— Вы думаете, это та самая женщина?
— Да, думаю.
В пустой студии горел резкий свет, тело у меня ныло от усталости и от близости этого странного человека, который за минувшие годы стал только привлекательнее, и мне почти не верилось, что он пережил столько пустых лет моей жизни и вернулся в нее. Однако он хмуро смотрел на меня.
— Зачем вам знать?
Я помедлила. Я многое могла бы сказать, но в неискушенности часа и места, в нереальном мире без будущего и без последствий, я сказала то, что думала, что ближе всего задевало сердце:
— У меня такое чувство, — сказала я, — что если я пойму, почему вы восемь лет пишете одно и то же, я узнаю вас. Узнаю, кто вы.
Мои слова ушли глубоко, и я услышала их прямоту, и думала, что надо бы смутиться, но не смущалась. Роберт Оливер стоял, не сводя с меня взгляда, словно прислушивался и хотел увидеть, как я отзовусь на его мысль. Но вместо того, чтобы высказать эту мысль, он стоял и молчал. Я даже как будто выросла рядом с ним, вытянулась так, что доставала ему до подбородка, и наконец, так и не заговорив, он пальцами тронул мои волосы. Вытянул из-за плеча длинную прядь и разгладил самыми кончиками пальцев, почти не касаясь.
Меня словно током ударило: это был жест Маззи. Мне вспомнились руки матери, так состарившиеся теперь, разглаживающие прядь моих волос под приговоры: какие они шелковистые, мягкие, гладкие — и отпускающие. Это был такой нежный жест, молчаливое извинение за все требования, стеснения, против которых я бунтовала, спорами доводя ее и себя до озлобления. Я стояла, боясь пошевелиться, боясь, что он заметит, как я дрожу, в надежде, что он больше не прикоснется ко мне, не заставит меня вздрагивать перед ним. Он поднял обе руки, отвел мне волосы за спину, словно укладывал для портрета. Я видела его лицо, задумчивое, грустное, удивленное. Потом он уронил руки и постоял еще мгновение, словно хотел что-то сказать, повернулся и отошел. Повернулся ко мне большой надежной спиной, тихо, вежливо открыл и закрыл за собой дверь. Ушел, не прощаясь.
Когда он скрылся, я вытерла кисти, отодвинула в угол мольберт, выключила яркие лампочки и покинула здание. Ночь густо пахла росой. В небе теснились звезды, их не видно в Вашингтоне. В темноте я захватила руками волосы, перебросила их вперед, себе на грудь, потом подняла и поцеловала там, где лежала его рука.
В погожий весенний день они наконец выбираются на Салон. С ней идут Ив и Оливье, но потом они с Оливье еще вернутся сюда вдвоем, он будет поддерживать ее под локоть рукой в перчатке, и они вернутся к двум полотнам, висящим в разных залах. Они бывали здесь и прежде, но это первый из двух, как потом окажется, раз, когда Беатрис ищет свою картину среди сотен теснящихся на стенах. Первый из двух ее успехов. Ритуал осмотра известен наизусть, но сегодня все по-другому; каждый из множества людей в залах, может быть, уже видел ее картину, взглянул равнодушно или сочувственно, или нахмурился, осуждая слабую технику. Толпа сегодня — не выставка модных нарядов, а люди, и каждый вправе судить.
Так вот, думает она, что значит писать для публики, выставляться. Теперь она радуется, что скрыла свое имя. Может быть, и министры проходили мимо ее картины, а может быть, и мсье Мане, и ее старый учитель Ламелль. На ней новое платье и шляпка, жемчужно-серые, платье с темно-красной узкой каймой, маленькая плоская шляпка сдвинута на лоб, а по спине струятся красные ленты. Волосы под шляпкой стянуты в тугой узел, талия затянута в корсет, юбка сзади подхвачена каскадами складок, трен метет по земле. Она видит восхищение в глазах Оливье, из них глядит молодость. Она радуется, что Ив остановился перед картиной, двумя руками держа перед собой шляпу.
Это был день славы, однако ночью к ней возвращается кошмар: она на баррикаде. Она опоздала, жена Оливье истекает кровью у нее на руках. Она не напишет об этом Оливье, но Ив слышит ее стон. Еще несколько ночей, и он твердо говорит ей, что надо обратиться к врачу, она нервничает и бледна. Доктор прописывает чай, бифштекс через день и стакан красного вина за обедом. Кошмар повторяется еще несколько раз, и тогда Ив говорит, что хочет отправить ее на отдых — на любимое обоими Нормандское побережье.
Они сидят в ее маленьком будуаре, где она весь вечер отдыхала с книгой, Эсми затопила камин. Ив настаивает: нет смысла и дальше утомлять себя домашними хлопотами, когда она нездорова. Она по его усталому лицу, по теням под глазами видит, что он не примет отказа; вот та решительность, воля, любовь к порядку, которые так способствуют его карьере и помогают снова и снова продержаться в трудные времена. Она в последнее время забывала искать в его лице человека, которого знала и уважала много лет: решительные серые глаза, гладко выбритые щеки — воплощение сдержанности и благополучия, удивительно добрая складка губ и густая каштановая борода. Она давно уже не замечала, как молодо это лицо; может быть, потому, что оба они в расцвете жизни — он на шесть лет старше ее. Она закрывает книгу и спрашивает: