Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы видели письма?
— Да, мельком. Я потом расскажу.
На этом мне пришлось остановиться. Она смотрела мне прямо в глаза, ее лицо было ясным, в нем не было ненависти; мне подумалось, что сейчас я вижу перед собой обнаженным то, чем была для нее любовь к Роберту. Никто никогда не поражал меня так, как эта девушка, рассматривавшая под углом мазки на холсте, отбрасывавшая волосы назад движением нимфы и не забывавшая о хороших манерах за едой. За исключением, может быть, одной женщины, которую я видел только на картинах, но ее, кажется, с 1910 года не было в живых. Но я понимал, как Роберт смог полюбить ее, живую, в разгар любви к умершей, полюбить насколько умел.
Мне хотелось сказать ей, как я сочувствую боли, прорвавшейся в ее словах, но я не знал, как выразить это, не впадая в отеческий тон, поэтому я постарался придать своему лицу самое сочувственное выражение. Кроме того, видя, как она допивает свой кофе и шарит в карманах жакета, я понял, что ужин окончен. Но оставалась еще одна проблема, и мне нелегко было заговорить о ней.
— Я справлялся у регистратора, у них есть свободные номера, и я буду рад…
— Нет-нет, — она подсунула под свою тарелку пару купюр и уже выбиралась из-за стола. — У меня на Двадцать восьмой живет подруга, она меня уже ждет, я утром ей позвонила. Я подойду, скажем… завтра к девяти.
— Да, пожалуйста. Выпьем кофе и пойдем.
— Отлично. А это вам. — Она сунула руку в сумку и протянула мне толстый конверт, на этот раз твердый и увесистый, как будто кроме бумаг в нем лежала книга.
Она уже собралась, и я поспешно поднялся на ноги. Трудновато поспевать за этой молодой женщиной. Я назвал бы ее колючей, не будь она так грациозна, не улыбнись она мне. Она удивила меня, чуть опершись на мой локоть и поцеловав меня в щеку, она была почти моего роста. Губы у нее были теплыми и нежными.
Я рано поднялся к себе в номер. Весь вечер был в моем распоряжении. Я подумывал связаться со старым другом Аланом Гликманом, школьным приятелем, с которым мы кое-как поддерживали связь, перезваниваясь пару раз в году. Я наслаждался его острым юмором, но предупредить его заранее не успел, и он мог оказаться занят. Кроме того, на краю моей кровати лежал конверт Мэри. Уйти и оставить его хотя бы на несколько часов было бы все равно, что оставить человека.
Я уселся, вскрыл конверт и вытащил пачку печатных листков и тонкую тетрадку с цветными репродукциями. Я откинулся на кровати с листками в руках. Дверь была заперта, шторы задвинуты, но в комнате ощущалось присутствие женщины, такое явственное, что можно было потрогать рукой.
Фрэнк изловил меня за завтраком.
— Готова? — спросил он, удерживая на весу поднос с двумя тарелками кукурузных хлопьев, яичницей с беконом и тремя стаканами апельсинового сока.
Утром мы сами себя обслуживали — демократия. Я выбрала солнечный уголок и запивала яичницу кофе, а Роберта Оливера нигде не было видно. Может быть, он вообще не завтракал.
— К чему готова?
— К первому дню.
Он поставил свой поднос, не спросив, нужна ли мне компания.
— На здоровье, — сказала я. — Мне как раз недоставало общества в моем прекрасном одиночестве.
Он улыбнулся, видимо, оценив мою игривость. С чего я взяла, что он поймет сарказм? Волосы он с утра начесал на лоб двумя острыми прядями, оделся в неяркие джинсы и свитер, на ногах были линялые бейсбольные туфли, на шее нитка красных и синих бус. Он был по-мальчишески совершенен и знал об этом. Я представила его шестидесятипятилетним, сухопарым, с жилистыми руками, с узлами на пальцах и, может быть, с обвисшей под татуировкой кожей.
— Первый день будет долгим, — сказал он, — потому я и спрашиваю, готова ли ты. Я слышал, Роберт Оливер будет гонять нас часами. Он фанатик.
Я постаралась заняться своим кофе.
— Курс пейзажа — не футбольная тренировка.
— Ну, не знаю… — Фрэнк уписывал свой завтрак. — Я слыхал об этом парне. Он не умеет останавливаться. Он сделал себе имя как портретист, но сейчас всерьез занялся пейзажами. И проводит целые дни в поле, как скотина.
— Или как Моне, — вставила я и тут же пожалела об этом.
Фрэнк отвел взгляд, словно я в носу ковыряла.
— Моне, — промычал он с набитым ртом, и я расслышала в его голосе пренебрежение и даже недоумение. Мы закончили завтрак в не слишком дружелюбном молчании.
Со склона, на который привел нас Оливер, открывался широкий вид на океан и скалистый берег: это была территория заповедника, и я гадала, когда он успел найти такой великолепный вид. Роберт воткнул в землю ножки мольберта. Мы собрались вокруг, кто с вещами в руках, кто, бросив их на траву, и смотрели, как он делает учебный набросок, показывая, что сначала надо сосредоточиться на формах, не задумываясь пока, что за ними стоит, а потом прикинуть цвета.
— Нам понадобится сероватая грунтовка, — говорил он, — чтобы передать этот яркий холодный свет и более теплые коричневатые тона под стволы деревьев, траву и даже воду.
Вводную часть он в то утро свел к минимуму.
— Вы сложившиеся работающие художники, и я не вижу смысла много говорить — давайте просто выйдем в поле и посмотрим, что получится, а композицию станем обсуждать позже, когда появится предмет обсуждения.
Я, в общем-то, рада была выбраться под открытое небо. Мы проехали в эту часть парка, от стоянки прошли лесом, захватив с собой мольберты и краски, сандвичи и яблоки от щедрот администрации. Оставалось только надеяться, что днем не будет дождя.
Я теперь вспоминала многое о нем, стоя рядом с его мольбертом, но не так близко, чтобы обращать на себя внимание. Я узнавала его страстный интерес к формам, его убедительный голос, призывавший нас забыть обо всем, кроме геометрии местности, пока не удастся правильно передать ее, его манеру откидываться, опираясь на каблуки, каждые несколько минут изучая свою работу, и снова склоняться к холсту. Я заметила, что Роберт никого не обделил вниманием: я сильнее прежнего ощутила в нем то легкое беззаботное радушие, будто мы собрались не в классе, а в столовой, и нас угощал гостеприимный хозяин. Устоять было невозможно, и студенты потянулись к нему, доверчиво обступили холст. Он показывал виды и формы, какие они могли принять на холсте, потом грубо набрасывал объем и накладывал цвет, густую жженую умбру, слой темно-коричневого. На склоне было достаточно ровных площадок, где шесть человек могли установить холсты и твердо встать перед ними, но мы потратили много времени в погоне за видами. Собственно, ошибиться было трудно — но и выбрать трудно, когда на 180 градусов перед глазами расстилались великолепные пейзажи. Я наконец остановилась на длинной полосе ельника, подступающего к берегу, к воде, за которой справа вдали виднелся остров Роше, а слева море сливалось с горизонтом. Композиции недоставало уравновешенности: мне пришлось на несколько градусов развернуть мольберт, чтобы захватить хвойную зелень и вдали слева, заняв этот край холста. Едва я выбрала место, Фрэнк установил свой мольберт рядом, ничуть не сомневаясь, что его общество мне польстит. Мне пришлись по душе несколько других студентов, моего возраста или старше. Рядом с ними, в основном женщинами, Фрэнк казался задавакой-мальчишкой, а две студентки, уже знакомые между собой по конференции в Санта-Фе, в машине завели со мной разговор. Я смотрела, как они устраиваются ниже по склону, обсуждая друг с другом палитры. Был еще немолодой застенчивый мужчина, о котором Фрэнк шепнул, что он в прошлом году выставлялся в Уильямс-колледже, тот расположился рядом с нами и начал набрасывать сразу красками, почти не воспользовавшись карандашом. Фрэнк, мало того, что воткнул ножки подставки совсем рядом со мной, но и развернул мольберт почти в ту же сторону. Я с раздражением заметила, что он будет писать очень похожий вид, что делает нас прямыми соперниками. Хорошо хоть он сразу увлекся работой и вряд ли стал бы надоедать мне: у него на палитре уже лежали несколько основных цветов, и он набрасывал углем далекий остров и линию берега на переднем плане. Он работал быстро и уверенно, худая спина ритмично и плавно двигалась под свитером.