Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Актеры делятся на две категории. Одни эксплуатируют написанную роль, и им это идет. Другие наполняют роли собой. Иногда дают очень много. Именно так было с Ермаковым — Борисовым. «Это, — говорит Абдрашитов, — была едва ли не единственная моя картина, когда было принято решение не снимать два эпизода. Мы с Миндадзе в подготовительном периоде исключительно тщательно работали над сценарием. А потом не менее тщательно работали над сценарием режиссерским. Все замыслы были достаточно сложными. Режиссерский — всегда дорабатывался и с операторами, и с художниками. И, естественно, все было выстроено и в драматургическом плане. Так вот, несмотря на это было принято решение, которое потрясло дирекцию „Мосфильма“. Такого вообще не бывает, чтобы режиссер объявлял: те два эпизода снимать не будем потому, что они уже как бы сняты, они как бы уже есть. Это — грань этого человека, этого героя. Его взаимоотношения с другими партнерами по фильму. Это уже снято. Не надо. Это рассчитано на другие способы подачи. И даже не способ подачи — на другой уровень отдачи актера, на другой уровень наполнения актером роли.
Борисов настолько внес себя в фильм, что уже не надо было. Дирекция была потрясена. Бегали за мной: точно? Не надо? Потому что была сцена прощания, расставания Малинина и Ермакова.
Я к чему говорю о подготовительном периоде. Это не недостаток, это не неточность драматургического решения, а это показал материал — это уже все было.
Уникальный случай: два эпизода. Просто вся наша тщательная разработка была рассчитана на другой уровень наполнения роли. Так сказать, на обычный. А Борисов пришел и настолько отдался, настолько почувствовал эту роль, что эти эпизоды оказались ненужными. Я мучился поначалу. Так рисковать — лучше, может быть, снять, потом ведь можно выбросить… Но по материалу я понял окончательно бесповоротно: не надо. Вот что значит соучастие. Это — иллюстрация к Борисову».
Потрясающая по воздействию сцена прохода Ермакова — Борисова сквозь толпу по притихшему после несчастья городу выразительнее всех несостоявшихся диалогов с оппонентом в исполнении Анатолия Солоницына.
Лев Абрамович Додин рассказывал, что после того как он передал Борисову папку с пьесой (инсценировка «Кроткой»), он был весьма напряжен и взволнован. Его с разных сторон подготавливали к тому, что с Борисовым — очень не просто, что характер — не сахар, а режиссеров этот «скрупулезник» вовсе не переносит. «Такой же набор характеристик, — говорит Додин, — я позже услышал о Смоктуновском, когда готовился к „Господам Головлевым“, только к борисовским „недостаткам“ (характер не сахар и т. д.) добавился и чисто „смоктуновский“: Кеша — сумасшедший и со своей космической высоты на землю не опускается». И Додин делает вывод: так одинаково и стереотипно думает, оказывается, «средняя масса» о высоких талантах. Лев Абрамович быстро понял, что зачастую за склочность выдавали «высочайший уровень требовательности к себе и окружающим». «Возможно, — пишет Ольга Егошина о „Кроткой“ с Олегом Борисовым и „Господах Головлевых“ с Иннокентием Смоктуновским, — это был один из самых счастливых моментов русского театра ХХ века».
От работы с Борисовым над «Кроткой» у Додина сохранилось счастливое ощущение о соприкосновении душ. Для режиссера, наслышанного о дурном характере Олега Ивановича, его резкости, это было первое и самое главное открытие. «Это, — говорит Лев Абрамович, — был большой артист с очень тонкой, нежной, застенчивой, больной душой, которой требовалось выражение».
Гордый был человек Олег Иванович! Гордый и равный со своими партнерами, по-джентльменски великодушный, однако в этом «уравнении себя» знавший меру. Артист, игравший в ленинградском варианте «Кроткой» Офицера, в один из моментов эту свободу принял за вседозволенность и, не разобравшись в сцене, сказал что-то бестактное и глупое: «Что здесь играть? Это на импровизуху пойдет…» — и еще рукой как-то непочтительно отмахнулся. Додин сразу увидел напряженное лицо Акимовой, а Олег Иванович, выждав паузу, вышел из-за своей конторки с совершенно ровной спиной и тоном офицерско-гвардейским, почти вызывающим на дуэль, произнес ему прямо в лицо: «Молодой человек, здесь, в нашем обществе, так не выражаются! То, что вы сказали, — пошлость! Запомните это раз и навсегда!» Лицо этого артиста стало белее смерти, он тут же бросился извиняться, объясняя потом Додину, что ждал такого урока, такой «постановки на место» от кого угодно — от режиссера, художественного руководителя, — только не от своего собрата по цеху.
«То, что сделал Борисов, по-моему, прекрасно, — говорит Лев Додин. — Только мало кто в театре заслуживает право на такой поступок. Слишком часто артисты закрыты, не до конца искренни, в жизни защищаются цеховой солидарностью, а на сцене — техникой, ремеслом. Открываясь, они рискуют быть уязвленными, обиженными, часто становятся объектом для насмешек со стороны коллег».
Борисов явил собой такой образец мужественности и обнаженности, что это передалось не только партнерам и постановочной группе, но также техническим службам и осветителям. Последние в течение трех часов, расположившись на одном стуле в метровом пространстве между сценой и занавесом, не могли даже пошевелиться. Лев Абрамович не слышал от них ни одного покашливания (это в сыром-то Ленинграде!..) или разговора, просьбы перекурить — при том, что световая партитура по сложности оказалась сродни музыкальной. У всех была та же заряженность на работу, что и у Борисова.
Когда Борисова называют «высокомерным», только и остается — согласиться с этим определением, но вкладывая в него такое понятие, как «высокая мерка». И по этой высокой мерке он мерил всех. «Прыгни на эту высоту, и тогда будем тягаться, — говорил Юрий Борисов. — Никто просто не мог прыгнуть».
Один из ведущих артистов додинского театра Сергей Курышев рассказывал, как они репетировали с Олегом Ивановичем Борисовым «Вишневый сад»: «Он не смог участвовать в спектакле, уже тяжело заболел. Интересно было наблюдать на репетициях за Борисовым, как он слушал, как делал записи, как он задавал вопросы и какие именно вопросы его интересовали. Иногда спрашивал о простейших вещах, но ответы часто становились поводом для обсуждения каких-то более серьезных вещей в нашем театре». Курышев называет короткий период их встреч на репетициях счастьем, хотя и не было у них общих диалогов — просто он находился рядом с Борисовым, на одной сцене с ним.
Борисова всю жизнь называли мрачным артистом. Возможно, в этом и есть доля истины. Но ведь артист — отражение жизни и того времени, в которое он живет. «Поразительный человек, — вспоминает Андрей Андреевич Золотов. — Обаятельный и невероятно заботливый, нежный к семье, к сыну, к друзьям, к товарищам».
Многие