Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну… может… Ежи крепко ругался тогда, да только… на кой нам обрватория?
— Обсерватория?
— Ага, она самая… вот… нам бы дворового человека в услужение, — паренек мечтательно прикрыл глаза.
— Куда отбыл?
— Кто?
— Маг ваш верховный, — Эльжбета Витольдовна явно теряла терпение. — Куда отбыл.
— Так… к ведьме.
— К той, о которой писал?
— Не знаю. У нас туточки одна ведьма… ну, была одна, теперь-то… — парень поднял руку и загнул пальцы, при этом поглядывая на гостей. — Теперь-то уже целых четыре… вот радости-то…
Правда, прозвучало как-то не слишком радостно.
— И где эта ваша ведьма обретается? — Марьяна Францевна подняла папку и даже пыль с нее сдула. Попыталась.
— Так… тамочки. Как за город выберетеся, так сразу к проклятой усадьбе поезжайте.
— К проклятой?
— Ведьма же ж… где ж еще ведьмам жить?
— И то правда, — задумчиво произнесла Марьяна Францевна, папочку на место возвращая. — Где ж еще…
Ее понять было несложно, она желала самую малость: понимания, тепла и любви. Но все вокруг пытались дать ей что угодно, только не это.
…печальная история о житии одной ведьмы.
Выяснить, куда увезли Аглаюшку, оказалось не так и сложно. То есть сперва-то, конечно, говорить не хотели, но Гурцеев батюшке пожаловался, а тот нашел с кем словом перемолвиться, правда, отчего-то все одно Гурцеевым недоволен остался, будто бы он виноват, что ведьмы жену с дому свели.
А он не виноват.
Он страдает, между прочим.
Брошеный.
А что в клубе, так оно ж там страдать всяко удобнее. И пожаловаться есть кому, и тоску-печаль разогнать игрою… правда, вновь пришлось вексель выписывать, но потом Гурцеев подумал, что векселя батюшка точно не простит и ожерелье, жене дареное, заложил.
Временно.
Вернется с Аглаюшкой и выкупит. А после, может, даже тот браслет подарит. Он ведь хороший муж.
Именно.
— Езжай, — батюшка за-ради подобного случая счел нужным сам явиться. И по дому ходил долго, все-то разглядывал, хмурился и с каждою минутой все больше.
Донесли, небось.
Вона, ключница за батюшкою по пятам, считай, ходит. Что рассказала? А вестимо… напридумывала. И Гурцеев собирался было так и сказать, но наткнулся на батюшкин взгляд тяжелый и промолчал. Потупился виновато, как делал в далекие годы отрочества.
Тогда помогало.
А ныне батюшка лишь вздохнул тяжко-тяжко.
— Авось и простит дурака… ведьмы — они отходчивые.
— Кого простит? — не понял Гурцеев, правда, уши вспыхнули, напоминая, что в те же отроческие годы батюшка на руку скор был и за уши его драл самолично, дабы княжеской крови умаления не выходило.
— Тебя, ирода этакого… я тебе чего говорил? Найти, которую попроще… поклониться в ножки Эльжбете Витольдовне, чтоб помогла, посоветовала… а ты?
— А я?
— Бестолочь, — батюшка все же не удержался, отвесил затрещину, от которой в голове зазвенело. И звон этот напомнил Гурцееву времена, когда был он не магом на службе государевой, человеком почтенным, серьезным, но мальчишкою сопливым, до проказ жадным. — На что себя тратишь? Клубы эти… друзья-приятели пустые, гнилые… что ты хорошего за последний год сделал? Чему научился?
Голос батюшки гремел, наполняя дом. И все-то в нем, от ключницы, которая не ушла далече, до самого распоследнего холопа слышали. Оттого было вдвойне, втройне стыдно.
— Я служу!
— А то… сказывают, как служишь… за последние полгода сколько раз на службу являлся? А по вызовам?
Гурцеев покраснел гуще, потому как выходило… донесли.
— Мне что там, целыми днями сидеть? — он попробовал возмутиться, но на батюшку сие никак не повлияло.
— Если сподобился пойти, то сидеть. И принимать людишек всех, а то ишь, взяли моду заворачивать, коль родом иль чином не вышел.
Гурцееву стало обидно.
Вовсе он никого не заворачивал. Прием он вел согласно расписанию, а что было оно таким… так разве ж его вина? Это секретари, при Гильдии поставленные, решают, чье дело и вправду важно, а кто так ходит, людей от службы отвлекать.
— Но об этом потем, — батюшка заложил руки за спину и огляделся. — Вот вернешься, тогда я за тебя возьмусь, а то подзапустил. Решил грешным делом, что вырос мой Мишанька, поумнел…
Сам он, облаченный не по моде, в долгополый кафтан из темного сукна, отделанный золотым позументом, гляделся в этом доме чужим, неуместным. И легкий охабень[1], наброшенный поверх, и высокая горлатная[2] шапка, и окладистая борода выдавали в отце того приверженца традициям, над которыми в клубе любили посмеиваться.
Ныне смеяться не выходило.
— Ничего… вернешься, я из тебя дурь-то повыбью, — громко стукнул посох, заставив Гурцеева вздрогнуть.
— Она сама… сбежала.
— Я бы тоже от тебя сбежал. Что ж… смотри, сумеешь вернуть — твое счастье, обойдешься малой кровью.
— Это… как? — только и сумел вымолвить Гурцеев, не сводя взгляда с этого самого посоха, который батюшка, как и шапку, брал с собой в исключительных случаях.
— Отправишься на год-другой в местечко какое, магом. Будешь службу нести, людям помогать, чтоб никто-то не сказал, что Гурцеевы клятвы родовые позабыли…
Вновь посох о пол ударился, и треснул италийский мрамор, между прочим, по особому случаю Гурцеевым заказанный.
Мишанька сглотнул.
Слюна вдруг сделалась вязкою…
— А… если нет?
— Нет? Тогда государю прошение подам, чтоб, стало быть, в войско тебя приписал, боевым магом. Небось, таковые всегда надобны. В степях, сказывают, вновь неспокойно. И засечную полосу крепить надобно. И вовсе, может, в Крым воевать пойдем… или не пойдем. Государь пока размышлять изволит, — это было сказано едва ли не с нежностью, ибо если Гурцеев-старший кого и любил, то государя-батюшку.
И супругу свою, Мишанькину маменьку, которая, однако, любовью этой не пользовалась и мужу никогда-то не перечила.
А ведь могла бы.
Даже в тот раз, когда он попросил денег, чтоб долг закрыть, не поняла, не прислала, но велела батюшке в ноги кинуться…
— Но… — до Мишаньки дошло, что батюшка сказал. — В войско? Меня?
Воевать он не хотел.
И пускай специализация позволяла, не даром у Гурцеевых всегда-то дар силен был, особенно огневой, от которого и происходила необычайная лихость натуры, но это же еще не повод воевать! Он человек глубоко мирный и служить предпочитает тоже мирно.