Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Двое мальчишек бьют третьего у забора; после того как он падает, бьют его ногами по голове. Несколько прохожих идут мимо и делают вид, что ничего не замечают. К церкви Носса-Сеньора-ду-Кабу, построенной в 1575 году, ведут экскурсию туристов. Слышится немецкая речь. Иностранцев тут же обступают расторопные торговцы безделушками. У входа в здание банка человек с большим пузом читает во всеуслышание разостланную на асфальте газету, выполняя таким образом функцию деревенского глашатая или что-то в этом роде. Подходят другие прохожие, тоже читают, склонившись над этой газетой. На барахолке продают женское нижнее белье, надетое на бюсты манекенов, вырезанные из картона и подвешенные у входа в палатку. В парке городской сумасшедший произносит длинный монолог, переходящий в разухабистую песню. Если прислушаться, станет понятно, что поет он не что иное, как знаменитую «Лев сегодня спит» из «Короля Льва». «In the jungle, the mighty jungle, the lion sleeps tonight…»[281] В это время безработный адвокат из Нью-Йорка выходит на балкон, чтобы взглянуть на жизнь, которую скоро оставит далеко позади.
Через несколько лет в памяти, наверное, останется только открыточный ширпотреб мнемонических троек: Маржинал, Форталеза, Мутамба. Муссек, маниока, мулемба. Кианда, кизомба, Нзинга. Медведь, балалайка, Екатерина II. Чем не концовка для моего «романа с Анголой»? Время поставить точку. Почему-то вдруг вспомнился учитель истории мистер Бэйшор: заячья губа и грустно-удивленный взгляд за толщей очков. Помню, он казался мне похожим на писателя, который всю жизнь писал одну и ту же книгу, но в конце концов пришел к убеждению, что книга получилась слабой. Так мне казалось, и, если бы он когда-нибудь узнал о моих «наблюдениях», наверняка бы немало удивился. Хотя кто его знает.
***
Просыпаясь в самолете (редкий случай: обычно во время перелетов мне не удается уснуть даже после нескольких бокалов вина), я не могу вспомнить, куда я лечу, в Нью-Йорк или Питер. Какое из двух невозвращений я в итоге выбрал? Мне нравится, что я не могу этого вспомнить, и очень не хочется, чтобы бортпроводница объявила своим скучающе-бархатным голосом: «Через час мы совершим посадку в аэропорту имени…» Хочется подольше пребывать в амнестической неопределенности. Как в самом начале земного существования, когда все возможно.
2019 год в Трое был объявлен юбилейным. Отмечали двадцатипятилетие расцвета хардкор-сцены, породившей столько знаменитостей – если не международного, то уж во всяком случае областного значения. Кое-кто из бывших участников движения недоумевал, почему за точку отсчета взят именно 1994‐й, а не, скажем, 1991‐й (год выхода дебютного альбома группы Chain Link, считавшейся родоначальниками всего троянского хардкора). Однако для большинства, к которому принадлежал и Вадик, год был выбран правильно: все началось в девяносто четвертом. Юбилейное чествование разрослось в целый музыкальный фестиваль с концертами-воссоединениями групп Chain Link, Aerial Raid, First Axis, Eats Shoots and Leaves, Prison Wear и других. Как выяснилось, за годы, прошедшие с тех пор, как все эти группы сошли со сцены, их популярность только выросла: все концерты были аншлаговыми; на First Axis пришло около полутора тысяч человек, а желающих, которым не хватило билетов, было вдвое больше.
Вадик сошел с поезда на станции Олбани-Ренсселер, вышел к пустой стоянке, некоторое время отирался там в ожидании такси. В поездах Amtrak всегда пахнет гнилыми яблоками; за время путешествия этот запах успел впитаться в его одежду и ручную кладь – первый обязательный атрибут реальности, в которую ему предстояло погрузиться. С того момента, как Вадик уехал в колледж, он всегда возвращался сюда на поезде, пропитывался кислым яблочным запахом, потом эта яблочная гниль смешивалась с освежителем воздуха, которым пахло у отца в машине. Не амбре, чего уж там, но это родина, сынок. Через два года после того, как Вадик уехал в Покипси, его отец вернулся в Олбани, получив постоянную работу в «Дженерал Электрик». Родители перебрались обратно в Матаванду, купили там дом, чтобы Элисон могла учиться в приличной школе (мать повторяла, что не горит желанием посылать дочь в ужасную школу с панками, из‐за которых чуть было не потеряла сына). Так что у Вадика давно уже не было повода навещать пенаты своей мятежной юности. Последний раз он был в Трое-Кохоузе больше десяти лет назад.
За время его отсутствия здесь мало что изменилось. Те же обшарпанные кирпичные дома в несколько этажей, окруженные пустырями, где валялись автомобильные покрышки, пустые бутылки и бумажная утварь из «Макдоналдса». Искореженные остатки забора из сетки-рабицы наваливались на заросли бурьяна, который орошала вечно сочащаяся вода из гидранта. В этот бурьян сбрасывали все подряд: дренажные трубы, куски битума, ржавый металлолом, клочки газеты Times Union. Иногда там валялись и люди: прототипы героев Уильяма Кеннеди[282], бездомные, перевозившие свой скарб в каталках из магазина Woolworth’s. Глядя на этих бомжей, Вадик задавался вопросом, нет ли среди них бывших «hardcore kids», и уже пытался вообразить, как, вглядываясь в отдутловатые лица, вдруг узнает в одном из них кого-нибудь из своих бывших знакомых. Но никакого узнавания не происходило, лица оставались непроницаемы, и Вадика осенила другая мысль: сейчас он попрется на фестиваль, но там, как и здесь, не увидит ни одного знакомого лица. Вернее, знакомые-то там будут: те же Рэнди Шульц, Том МакГрегор и наверняка много других. Но готов ли он соваться к ним со своим «эй, ты меня помнишь?». К МакГрегору он подходить не будет, это точно. Да и к Рэнди – вряд ли. С какой стати? Сколько лет они не общались? Двадцать? Что он ему скажет? Ведь это не какая-нибудь там встреча одноклассников, которые после выпуска разъехались кто куда и теперь съезжаются на эту встречу со всех концов света. Никто никуда не уезжал, кроме него, Вадика.
Он – единственный возвращенец, единственный «одноклассник-точка-ру»; остальные все это время жили оседло-непрерывной жизнью у себя дома. Кстати, насчет возвращений и «точки-ру». Однажды в разговоре с Жузе он сформулировал мысль, которая и потом долгое время казалась ему довольно меткой: человек не может испытывать ностальгию по отношению к географической точке. Такое чувство в принципе невозможно. Есть только определенные эпизоды, с детства застрявшие в памяти. Например, как на майских праздниках они с Валерой Смирновым и Саней Семеновым всегда играли во дворе в расшибалку и были там трое детолюбивых алкашей из Валериного дома, которые всегда принимали участие в этой игре: дядя Паша, дядя Саша и дядя Сережа. Сторож дядя Паша жил в третьем парадном, водитель автобуса дядя Саша – во втором. А дядя Сережа, тоже из второго парадного, преподавал физику в техникуме. Между первым и девятым мая эти трое все время были под банкой, и их тянуло во двор – повозиться с мелюзгой. Они разбивались на команды: Валера – с дядей Пашей, Саня – с дядей Сашей, Вадик – с дядей Сережей. «Ну что, Вадюня, готов сражаться? – вопрошал дядя Сережа, дыша на Вадика сорокаградусным выхлопом. – Сегодня мы с тобой их всех за Можай загоним!» Вот они, трогательные обрывки детских воспоминаний, которые мы всегда держим при себе, готовы извлечь их в любой момент, точно семейную фотокарточку из бумажника. Со временем, хотим мы того или нет, в сознании происходит подмена: мы начинаем выдавать эпизоды из личной сокровищницы за города и страны. Эту подмену и называют ностальгией, тоской по родине.