Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Война всех со всеми, которую предрекал солист One Man Less, то ли еще не начиналась, то ли давно закончилась, но ничего не произошло. Вместо рубежей и катаклизмов – постепенное отмирание, подводящее к тому моменту, когда ничего уже не нужно. Вместо революции – эволюция, от которой никуда не деться. Ничего не произошло. Но, недосчитавшись каких-нибудь двух-трех примет, которые всегда ассоциировались у тебя с тем местом, куда ты сейчас вернулся после длительного отсутствия, ты вдруг чувствуешь, что не осталось вообще ничего и никого. Где твоя родина? Есть кто живой? В голову лезут напыщенные стихи Руя Дуарте де Карвальо[283] – одного из тех ангольских классиков, которых любил цитировать Шику: «Видишь, мой друг, я здесь совершенно голый… И ни одной слезы – мутной облатки воспоминаний…»
– Ё-мое, Дарт! Ты, что ль?
Вадик обернулся на оклик и увидел расплывшегося Ар-Джея Бернарди.
***
Первыми выступали Chain Link, отцы-основатели троянского хардкора. Вадик никогда не знал их лично, хотя, разумеется, бывал на их концертах двадцать лет назад. Уже тогда они казались ему взрослыми дядьками. Они и были старше прочих, и вели себя как старшие братья. Вадик помнит, как солист Боб Гантер во время концерта осадил вышибалу, с чрезмерным усердием выполнявшего свою работу. Фанаты запрыгивали на сцену, вышибала со всей злостью сталкивал их обратно в мош-пит. Боб сделал знак музыкантам, и те разом перестали играть. «Не надо ребят калечить. Они пришли на мой концерт, значит, я за них в ответе. Я, между прочим, тоже махаться умею». После этих слов вышибала вел себя тише воды ниже травы. Вид Боба Гантера (массивная нижняя челюсть, рост под метр девяносто, шарообразные бицепсы в наколках) не оставлял сомнений, что махаться он умеет и любит. Другие члены группы были не менее колоритны: басист Джей с приплюснутой физиономией, похожей на передок самосвала (выпученные фары, оттопыренные боковые зеркала); сухопарый гитарист Лу с наколкой в виде слезы под правым глазом. Этот Лу был мастером татуировки, владел несколькими студиями, в одной из которых в свое время работал Колч. Боб же был известен как заядлый коллекционер пластинок и музыкальной меморабилии. Когда-то, много лет назад, Вадик попал к Бобу домой. Никогда, ни до, ни после, не видел он такого количества пластинок, кассет, компакт-дисков, постеров. Во всех комнатах, от пола до потолка. И все – хардкор, панк и метал. В этом музее хардкора (лавка редкостей? склад?) Боб жил своей странной холостяцкой жизнью, досконально помня подробности каждой из тысяч раритетных пластинок – кто и где играл, где и при каких обстоятельствах записывалось, кто рисовал обложку. Варясь во всем этом, писал афористичные тексты, которые тут же расходились на цитаты. «In upheaval there’s no evil» или «There’s no justice, just us»[284].
Эти страшноватые дяди принадлежали к предыдущему поколению хардкорщиков – тех, кто начинал в середине восьмидесятых, вместе с будущим музыкальным юристом Майком Шапиро. Век гигантов. В те годы здесь тусовался сам Харли Флэнаган, основатель великих Cro-Mags, бунтарь и скандалист, бывший хари-кришна и мастер джиу-джитсу, а еще раньше – поэт-вундеркинд, к чьей первой книге стихов (изданной, когда Флэнагану было девять лет!) написал предисловие Аллен Гинзберг. Из той же компании вышел и Джейсон Биттнер, который уже много лет входит в десятку лучших барабанщиков хеви-метала по версии журнала Rolling Stone. Словом, это были зубры. На хардкоровских тусовках середины девяностых они почти не появлялись, а когда появлялись, держались как взрослые на детском утреннике. Но Вадик видел запись аж 1986 года (видимо, их первый концерт), где они сами еще были сопляками. Там Боб Гантер, долговязый, угловатый пацан с хаером до пояса, и его товарищи, тоже худющие и волосатые, резвятся, скачут, как козлики, по сцене, трясут буйными гривами. В восемьдесят шестом им всем было по шестнадцать лет и они походили на музыкантов из группы Ramones. А в 2019‐м они, мужики с мясистыми физиономиями и огромными животами, похожи не то на телемонстров из американского реслинга, не то на персонажей из «Клана Сопрано». Если сравнить фотографии Боба Гантера тогда и сейчас, невозможно поверить, что это один и тот же человек.
Да и все они, как музыканты, так и фанаты, пришедшие на фестиваль, изменились до неузнаваемости. Отрастили седые бороды, чудовищно разжирели и, как бы компенсируя то, что их так разнесло, с головы до ног покрылись татуировками. Когда растатуированные толстяки средних лет, борясь с одышкой, выходят на сцену и берут в руки гитары, это зрелище так себе. Вадик понимает их как никто: он ведь тоже после двадцатипятилетнего перерыва схватил микрофон, вылез на сцену. Грустно думать, что за все эти годы его жизнь не приобрела дополнительного смысла.
Как ни странно, единственный из них, кто выглядит хорошо, – это человек по кличке Слим, солист группы Prison Wear. В юности он был неимоверно толстым. Человек-гора, поющий, вернее рычащий потрясающие по своей наивности тексты о смерти, одиночестве и потерянности. Безыскусный крик души под боевую музыку. В сочетании с его внешностью этот пафос производил комический и по-своему трогательный эффект: когда подростковый ангст исходит от Курта Кобейна, это одно, а когда от жиряги Слима – совершенно другое. Он был добряком, большим и неуклюжим, и его грозный рык звучал неубедительно. Когда он побрился наголо, все друзья беспрестанно терли его наждачную макушку: шутили, что потрепать Слима по бритой голове – хорошая примета. Но вот прошло четверть века, все постарели и растолстели, а он, Слим, наоборот, помолодел, сбросив сто шестьдесят фунтов лишнего веса. Он ходит в качалку, носит ботинки «Доктор Мартенс» и уже не выглядит таким добряком, как раньше. В этой новой ипостаси он поет совсем другие песни, но на фестивале он, как и все остальные, исполнял репертуар двадцатипятилетней давности: песни троянского детства.
У Вадика было два детства, советское и американское. Точнее сказать, две кургузые половинки, которые никак нельзя было соединить. Ленинградские двор и школа учили приоритету общего над частным, советовали не высовываться, напоминали, что главное – коллектив, талдычили «Будь проще, и люди к тебе потянутся». Американская школа учила ровно обратному: ты сам себе голова, не давай другим садиться тебе на шею, не давай себя обижать, be your own man. От этих наставлений тоже требовалось противоядие; им стала или, по крайней мере, пыталась стать хардкор-сцена.
Если сложить тезис с антитезисом, получится ни туда ни сюда, ни рыба ни мясо. Это, судя по всему, и есть синтез. Две половинки не складываются в одно, никаких уроков тут не извлечь – ни из советского детства, ни из американского, ни из контраста между ними. Как говорят мбунду, «все хорошее проходит, все плохое забывается». Единственное, о чем имеет смысл говорить, – это время. Время работает не в нашу пользу. Все, что меняется, меняется не к лучшему. Вот и все, что может сказать немолодой человек. Таково его мнение. И оно небезосновательно, это мнение: у немолодого человека есть сын Эндрю. Трудный подросток. Они видятся редко, но контакт, безусловно, есть. Несколько раз Вадику удавалось, как ему кажется, поговорить с сыном по душам. Эндрю рассказывал ему о своей трудной подростковой жизни, а Вадик вспоминал свою. Расспросил о музыкальных предпочтениях. Что слушаешь? Эндрю протянул отцу наушник. Музыка Вадику не понравилась: какое-то слащавое мяуканье. Между тем жизнь подростка, которую описывал Эндрю, была совсем не сахар. Куда жестче, чем в начале девяностых. Странный эффект: жизнь год от года становится все тяжелее, а музыка все легче. Ничего аналогичного хардкору девяностых сейчас нет и в помине. Для Эндрю папашин тяжеляк звучит дико. Это анахронизм, продукт куда более щадящей эпохи. О том вегетарианском времени хорошо сказал Филип Рот, назвавший середину девяностых в Америке «летом мощнейшего разгула добропорядочности, когда терроризм, пришедший было на смену коммунизму в качестве главной угрозы безопасности страны, уступил место оральному сексу, когда цветущий моложавый президент средних лет и увлекшаяся им беззастенчивая особа двадцати одного года, самозабвенно, как парочка подростков на автостоянке, занятые друг другом в Овальном кабинете, оживили старейшую общественную страсть Америки – исторически, возможно, ее самую вредоносную, самую предательскую радость – экстаз ханжества»[285]. Против «экстаза ханжества» восставали солдаты Трои, маргиналы-хардкорщики, как левые, так и правые. Когда же выяснилось, что есть и другие, куда более серьезные поводы для бунта, их доморощенное восстание сошло на нет. Тут впору вспомнить и другую цитату – из Хантера С. Томпсона: «Мы поймали тот волшебный миг; мы мчались на гребне высокой и прекрасной волны… И сейчас… ты можешь подняться на крутой холм… и посмотреть на Запад, и если у тебя все в порядке с глазами, то ты почти разглядишь уровень полной воды – ту точку, где волна в конце концов разбивается и откатывает назад»[286].