Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне всегда хотелось сделать что-то, чтобы перестать ненавидеть.
— Зачем ненавидеть вообще? Зачем ненавидеть весь мир из-за того, что я подхватила вирус, разрушивший мою память?
— Я не мир ненавижу, — тихо, почти шепотом ответил Данло. — Я ненавижу одного человека.
— Но за что? И кто он?
— Не имеет значения.
— Пожалуйста, скажи мне.
— Не могу.
— Это Хануман?
Данло улыбнулся живости ее ума, но промолчал.
— Да, его, наверно, многие ненавидят, — сказала она. — Из-за войны, из-за того, что он сделал.
Данло склонил голову, признавая вину Ханумана, но снова ничего не сказал.
— Но ты ненавидишь его не за это?
— Нет.
— За что же, пилот? Пожалуйста, скажи мне.
— Нет.
— За то, что Хануман влюбился в меня в ту первую ночь, как и ты?
— Значит, ты помнишь, что происходило между тобой и Хануманом?
— Помню только, что никогда его не любила. Не могла любить.
— Понятно.
— Ты ненавидишь его из-за меня?
Данло грустно улыбнулся, глядя, как играет солнце в ее золотых волосах.
— И твоя ненависть сильна до сих пор. Я чего-то не понимаю о тебе и о нем, правда? Почему ты не хочешь сказать?
— Не хочу причинять тебе боль.
— Как может твоя ссора с Хануманом причинить мне боль?
Он глотнул холодного воздуха, закашлялся, зажмурился, снова открыл глаза и сказал: — Твою память разрушил не вирус. Это сделал Хануман.
— Как так? Что ты говоришь?
И Данло рассказал ей, как Хануман под предлогом записи ее воспоминаний о Старшей Эдде в компьютер однажды ночью, глубокой зимой, заманил ее в часовню собора. Там он надел ей на голову очистительный шлем и тщательно; одно за другим, уничтожил все ее воспоминания о Данло. А после, пользуясь ее смятением и отчаянием, кольнул ее в шею крошечной иголкой и ввел ей вирус, вызывающий катавскую лихорадку. Но культура вируса была мертвой: Хануман впрыснул ее только для того, чтобы вирусолог, который будет исследовать Тамару впоследствии, поверил, что она заразилась этой страшной болезнью. Он надеялся, что никто не заподозрит его в этом преступлении, и никто действительно не заподозрил — кроме одного.
— Но ведь не Хануман же рассказал тебе об этом. — Большая черная машина-замбони ползла по улице, разглаживая лед. Тамара дождалась, когда она проедет, и спросила: — Откуда ты знаешь?
— Знаю, потому что знаю Ханумана. Под Новый год, в соборе, я принес ему подарок, и он мне все сказал — глазами.
В Тамариных глазах вспыхнул гнев. Она перевела дыхание и спросила: — Почему же ты ничего не сказал мне?
— Ты и без того достаточно выстрадала, когда я увидел тебя в доме Матери.
— О, Данло. — Лицо Тамары смягчилось, она посмотрела на него так, будто его страдания ранили ее больнее собственных. — Ты думаешь, что Хануман сделал это, чтобы разлучить нас?
— Да. Но дело не только в этом.
— В чем же еще?
Данло, прижав руку к пылающей голове, на миг задержал в себе ледяной воздух и выдохнул.
— Хануман хотел сделать мне подарок. Он всегда ощущал боль жизни очень остро, очень глубоко. Я никогда не знал человека, более одинокого, чем он. Но его одиночество не было подлинным. Он всегда был очень близок к тому единственному, что хотел бы полюбить всем сердцем. Он нуждался в том, чтобы это полюбить, но ему всегда что-то мешало. И эта единственная вещь — наш прекрасный, благословенный мир, понимаешь? Наш… ужасный мир. Есть жизнь внутри любой жизни, свет внутри света, и сила его сияния страшна. Загляни в глубину камня, и ты увидишь, как зажжется чудесный свет там, внутри. Хануман никогда не мог вынести этого зрелища, никогда не хотел по-настоящему увидеть себя таким, как есть. В нем самом свет сияет ярко, как звезда, и связывает его со светом внутри всех вещей — вот что всегда было ему ненавистно. Он всегда боялся потерять себя, став одним из бесчисленного множества огней. И ненавидел себя за этот страх. Но перестать бояться он был способен не больше, чем перестать страдать от того, что он жив и одинок. И он отчаялся. Он устал от своего небывалого, страшного отчуждения. А когда он, вспоминая Старшую Эдду, поневоле заглянул в свет своей памяти, Единой Памяти, стало еще хуже. Я искал способ понять, что должен чувствовать он. Хотел объяснить это себе с помощью слов. Я думаю, что единственный цвет, который он по-настоящему знает, — это черный. Но внутри черного тоже есть черное, правда? Настолько же не похожее на цвет моей маски, как ее чернота на белизну. Это чернота бесконечной глубины, бездонная пещера, такая истинная и полная чернота, что никто не может увидеть ее по-настоящему — ведь она не отражает света. Эта полная чернота, это несуществование света — вот что видит теперь Хануман, когда смотрит в себя. Его душа сломана, и он знает об этом. Но вместо того, чтобы попробовать исцелиться, он называет этот мрак и отчаяние своей судьбой и принуждает себя любить это. И он… всегда хотел, чтобы я тоже это любил. Чтобы я это понял — не только на словах, а изнутри. Он хотел вжечь эту черноту в меня, чтобы не быть больше таким одиноким. Это был подарок, который он сделал мне. Вот для чего он уничтожил твою память.
Данло умолк. Теперь они оба глядели друг на друга так, словно каждый хотел проникнуть другому в душу. Где-то на улице шуршали коньки, и ветер швырял крупинками старого снега в витрины и запертые двери. Тамара улыбнулась, и вся боль мира отразилась в этой улыбке.
— О, Данло, — сказала она, снова коснувшись его лица. — Я ведь ничего не знала.
— Я не хотел, чтобы ты знала. Ты лишилась части себя самой — я не хотел, чтобы ты оплакивала еще и мою потерю.
Тамара накрыла его руку своей.
— Я потеряла только память — мне кажется, твоя Потеря намного больше.
— Нет-нет. Был такой момент в доме Матери, когда ты почти забыла, кто ты на самом деле.
— Скверное было время, — согласилась она.
— Но я не забыл. Ты всегда была просто собой, понимаешь? Чудесной собой. Даже теперь ты больше беспокоишься обо мне, чем о себе. Столько любви, Тамара, столько сострадания. Я всегда любил тебя за это… и всегда буду.
Ложной скромностью Тамара никогда не страдала, но теперь, после потери памяти, гордости у нее поубавилось.
— Хотела бы я любить так же, как и ты, — сказала она, сжав руку Данло. — В тебе появилось что-то такое — не помню, чтобы я видела это раньше.
— Ты только что сказала, что боишься ненависти, которую видишь во мне.
— Вот это мне и непонятно, — странно посмотрев на него, сказала она. — Только что она была, эта ненависть, эта твоя чернота внутри черноты, а теперь ты излучаешь свет, точно звезда в тебе загорелась. Жаль, что ты сам себя не видишь — своего лица, своих глаз. У тебя такие красивые глаза, милый Данло, — такие дикие, такие полные света. Ни у кого не встречала таких живых глаз. Когда я попрощалась с тобой в доме Матери, глаза у тебя были почти мертвые, и мне тоже хотелось умереть. Я тогда ужасно боялась тебя и ничего, кроме этого страха, не сознавала. И вот ты вернулся со звезд. Думаю, ты получил там и другие дары, кроме Хануманова. В тебе столько любви — то, что ты, как тебе кажется, видишь во мне, лишь слабый отблеск того, что льется, как солнце, из тебя.