Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проснись, Имре, не играй пока, сказал Солаль. Тот повиновался, но все же не мог удержаться и время от времени пощипывал струны. Дорогой мой Имре, хочу тебе сообщить, что я похищаю мадам. Уверенным ударом смычка, медленно скользнувшего по струнам, цыган приветствовал добрую весть, а затем склонился перед интересной дамой. Поддерживая скрипку одним подбородком, он поправил смычком свои лихо закрученные усы и осведомился, что желает прекрасная дама. Самый прекрасный из твоих вальсов, сказал Солаль. Клянусь жизнью, воскликнул Имре. Обидно, что я не мог отвезти ему мой маленький шедевр прямо в «Ритц», в собственные руки, жаль, конечно, это было бы как-то более доверительно, но я, естественно, не стал его беспокоить, из-за его ненаглядной и нежной, и потому я положил резюме и комментарии в конверт для внутренней корреспонденции, пометив адресата, и хорошенько запечатал наклейкой с надписью «Лично в руки», но, в качестве дополнительной предосторожности, я не положил его в коробку для исходящей корреспонденции, поскольку Веве сует свой нос куда ни попадя, и он способен распечатать письмо, чтобы посмотреть, что я там такое боссу написал, несмотря на пометку «Лично в руки», а скорее даже благодаря ей, способен даже придержать его у себя, свинья такая, он же завистлив донельзя, ну а я, не будь дурак, сходил и положил его в коробку с поступающей корреспонденцией к Солнье, это личный швейцар босса, все вышло шито — крыто, зато можно быть уверенным, что оно не будет перехвачено господином Веве, необходимая самозащита, а что делать. Их вело великое желание, и они кружились, сияющие, как звезды. А какие деревья растут в Кефалонии? — спросила она, дочь богатых родителей, любительница природы. С отсутствующими глазами он перечислил ей деревья, о которых столько раз уже рассказывал другим: кипарисы, апельсиновые и лимонные деревья, оливы, гранатовые деревья, цитроны, мирты, мастиковые деревья. Подойдя к концу списка, он решил продолжить и изобрел еще трубчатое дерево, черкесское дерево, чудо-дерево, мелиссандр и даже тополь. Ошеломленная, она вдыхала ванильный аромат этих замечательных деревьев. Да, завтра утром по телефону нужно посоветовать ей быть полюбезней с боссом, если вдруг она его встретит. Послушай, дорогая, если вдруг тебя пригласят Канакисы, это очень возможно, поскольку они нам должны ответный ужин, и если вдруг на этом ужине будет и босс, Канакис говорил мне, что он собирается его пригласить вместе с греческим послом, этот Канак не теряется, видишь, так вот, не будь с боссом неприветливой, поговори с ним немножко, а если можешь, поговори подольше, ну, во всяком случае, будь с ним поласковей, ты же можешь, если захочешь, быть обворожительной, потому что он-то был со мной очень мил: обещаю тебе, через год быть мне советником. Везет рогоносцам, чего уж там, улыбнулся он и дружелюбно оглядел родинку над пупком, а потом свернулся клубочком на своем узком ложе, уткнув нос в подушку и наслаждаясь покоем, а в это время спальный вагон первого класса, ни стоящий ему ни копейки, нес его к радостям официоза. На сцене Имре потел и умело страдал, вторая скрипка монотонно просила о чем-то короткими жалостливыми звуками, а он, главный, величественно подхватывал эту просьбу, вздымая подбородок в особо трагические моменты. Она кружилась и шептала, что она не успеет купить в Женеве летние платья, а на этом острове же очень жарко, а когда путешествуешь с таким вельможей, нужно менять платья не меньше двух раз в день. Вам очень пойдут платья, какие носят кефалонийские крестьянки, сказал он. Она восхитилась. Этот человек все знал, все умел так хорошо устроить. Купим тридцать шесть. Тридцать шесть платьев, какое чудо, это великий человек. А какой у нас будет дом? — спросила она. Белый, у фиолетового моря, сказал он, и старая служанка, гречанка будет заниматься абсолютно всем. Абсолютно всем, подтвердила она, и прижалась к нему. Растроганная и благодарная, она кружилась как снежинка, оглядывая себя со стороны, танцуя на снежной вершине, где жила она отныне, единственная любовь своего властелина, такая элегантная в крестьянском платье с красно-черной вышивкой, которое принесет ей старая гречанка, босоногая и добрая, на прекрасном острове, среди миртов, мастиковых деревьев и мелиссандров.
XXXVII
Этой ночью, их первой ночью, в маленькой гостиной, которую она захотела ему показать, стоя перед открытым окном, выходящим в сад, они вдыхали сияющую звездами ночь, слушали тихий шорох листьев в саду, шепот их любви. Держась за руки, они чувствовали сладостный ток крови в венах, и смотрели в высокое небо, и видели свою любовь среди звезд, и звезды благословляли их из поднебесья. Навсегда, тихо сказала она, робея оттого, что она здесь, у себя — и с ним. А когда невидимый в листве соловей, сообщник ее счастья, затянул безумную песнь-мольбу, она сжала руку Солаля, чтобы поддержать маленького безымянного союзника, который изо всех своих сил, до полного изнеможения воспевал их любовь. Внезапно он замолчал, и воцарилась полная тишина, тишина ночи, прерываемая изредка лишь дрожащей трелью кузнечика.
Она осторожно высвободилась, подошла к фортепьяно — благородная и смешная весталка: она почувствовала, что должна играть для него, что должна освятить баховским хоралом первый час, принадлежащий им одним. Сидя перед черными и белыми клавишами, она, опустив голову, подождала мгновение, отдавая дань уважения грядущим звукам. Поскольку она сидела к нему спиной, он схватил с туалетного столика зеркальце в серебряной оправе и залюбовался своим лицом — лицом мужчины, которого любят, и улыбнулся себе. О, безупречные зубы, достояние юности.
О, сверкающие зубы, о, счастье жить на свете, о, эта нежная и манящая с ее скучной музыкой, принесенной ему в дар. Благоговейно играла она для него, и лицо ее было вдохновенным и упрямым. Она играла так целомудренно, а в это время на круглом табурете ее полные бедра двигались и волновались, мягко шевелились, обещанные ему одному.
Он смотрел на нее, и знал, и злился на себя за это знание, но знал, что ей было стыдно, хотя и неосознанно, стыдно за то, как она недавно прижималась к нему в танце, стыдно за восторг, охвативший ее при мысли об отъезде, и он знал, что, едва они вошли в эту комнату, она смутно захотела искупления. Во искупление они смотрели на небо, во искупление говорили о вечности и невинно держались за руки — а ведь тогда, в «Ритце», она прижималась к нему так близко, во искупление старательно слушали соловья — невыносимо банального, сверх меры захваленного певца. Искуплением был и этот хорал, попытка очистить и облагородить возникшую любовь, вдохнуть в нее душу, доказать себе, что эта любовь преисполнена духовности — с тем, чтобы иметь возможность без зазрения совести предаться радостям плоти.
С последним аккордом она застыла на табурете, глядя на клавиши, отдавая дань уважения улетевшим звукам. Переждав момент смены состояния, перехода от небесного к земному, она обернулась к нему, доверяясь ему всем сердцем, с едва заметной торжественной улыбкой на губах. Несколько идиотской улыбкой, подумал он. Встав, она справилась с искушением сесть рядом с ним, опустила свои прекрасные бедра в кресло и взглянула на него, ожидая комментариев по поводу хорала. В саду ночной дятел простукивал деревья. Солаль молчал: он ненавидел Баха; но она решила, что причина его молчания — невыразимое словами живейшее восхищение, и восхитилась в ответ.