Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, привез… — вяло ответил дядя.
— А что там — не сказал?
— Да ничего, чего! — дядя Сёма сталраздражаться, — Больно мне надо было заглядывать — что там. Я б вообщевыкинул, но эта штука так хорошо бочку прикрывала, полностью, понимаешь? Я всесобирался заказать хорошую деревянную крышку, да и выкинуть эту дрянь напомойку. Не собрался. Вот, новые хозяева уж выкинут.
— Неужели так и оставил, ни слова не говоря?
— Что-то он говорил… — неохотно сказалдядька. — Что, вроде, это потом его старшей дочке надо передать, когда,мол, вырастет. Да не до того мне было — искать ее из-за всякой ерунды… Ещекакой-то конверт оставил, с письмом-адресами, или чего-то там… но ты понимаешь,господи, что скоро началась война, и все кончилось для всех! — онприподнялся на локтях и повторил с неожиданной силой: — Для всех! Их всехубили: Соню с мальчиками, бабушку Рахиль, дядю Петю, Риву, деда Рувима… а тыхочешь, чтоб я заботился о шахерах-махерах этого гопника? Да я вообще о немзабыл.
— Зюнька! — крикнула со второго этажа тетяЛида. — Я тебе тут постелила, на твоей тахте.
— Ладно, — сказал Захар, поднимаясь. — Еслиты не возражаешь, я эту папку заберу. Все же и я, худо-бедно, к ней отношениеимею.
— Бери, конечно… — видно было, что дядя Сёма устали смущен этим разговором.
Когда Захар, достав из рюкзака фонарик, устремился кступенькам в подвал, перед ним возникла тетя Лида — торжественная в своеймиссии сиделки и правильной жены… подошла близко к вибрирующему племяннику,спросила с жадным интересом:
— Зюнька! Ты — китаец?
Господи, подумал он, дай мне силы не задушить ее…
— Да! Китаец!!! — заорал он.
— Вот. Когда нормально говорят, я слышу, —удовлетворенно пробормотала она, удаляясь.
Желтый свет фонарика скользил по беленым, с черными языкамикопоти от давних свечей, стенам подвала. Все здесь было, как всегда — глубокиечерные провалы ниш, в которых давно уже ничего не хранилось, сухой бетонный поли огромная, давно пустая бочка в углу, накрытая тяжелой серой папкой — той, чтоони с Танькой подкладывали под себя уже далеким теперь, жарким и страстнымлетом…
Он поднялся к себе на второй этаж, тщательно запер дверь,вытащил из рюкзака японский нож и, положив папку плашмя на стол, стал осторожнонадрезать плотно проклеенные холстом окаменелые от времени створы.
— Осторожно… — шептал он себе. — Осторожно…не повреди!
Еще утром в поезде ему казалось, что, завладев папкой, оннабросится и мигом вспорет все швы, просто взрежет ножом, распахнет ее разом,как насильник, после долгой распаляющей погони…
И вот сейчас, надрезав все проклеенные дедом швы, он медлилнад ней — …еще миг… еще… о, погоди, — задыхаясь от обморочной сердечнойскачки…
Впоследствии он не раз будет вспоминать и не раз проживатьво сне это мгновение: как зависшая над серой папкой рука потянула и откинула всторону твердую створу… Как, отодвинув плотный прокладочный лист бумаги, он втускловатом свете старой настольной лампы увидал вдруг… себя, свой портреткарандашом — за столиком кафе (бутылка, рюмка, странная вилочка с рыбьимхвостом) — с простой и знакомой, округло-отдельной росписью понизу листа:«Picasso», — рядом с памяткой, приписанной другой рукой: «Cafe Les DeuxMagots, avril 1936», — будто дед, с которого сделал рисунок знаменитыйхудожник, хотел прежде всего — через десятки лет — познакомиться со своим,неизвестным ему внуком.
И как затем, едва дыша, Захар вынимал и раскладывал повсюду— на тахте, на столе и на стульях — все то, что мелким, твердым и стремительнымпочерком перечислил на сопровождающем листке сам дед, не забыв ни названий, нитехники, ни размеров. И как падало сердце, как взмывало оно при каждом новомоткрытии: Модильяни, рисунок «Девушка у стола»; Дюфи, три первоклассныхакварели — «Фонтан на площади», «В оперном театре», «Верховая прогулка»… Онпереворачивал еще один прокладочный лист, и его вначале отбрасывало, затемпритягивало к столу: Кончаловский, этюд маслом «Кавказский пейзаж»; Фальк — трихолста: «Московская улица», «Бухта в Балаклаве», «Пожарная каланча»…
Он вскакивал, бесшумно метался по комнатке, плакал,пристанывал, возвращался к столу, вновь сверялся с дедовым списком: да-да, всена месте! Вот они — Осьмеркин… Машков… Бруни… Два рисунка Митурича… Двекомпозиции Леже… Еще три офорта Пикассо… А вот — Дерен, «Два актера на сцене»…Вламинк, «Деревенский пейзаж»… натюрморт Жоржа Брака…
И до утра он перебирал, и без конца вновь перебиралбесценное дедово наследство, трепетал, вскакивал, валился на тахту, вновьметался от стены к стене… и опять возвращался к холстам и рисункам.
Утром все упаковал — точно так, как это сделал быдед, — спокойной твердой рукой. Ему казалось, что он провел рядом с дедомвсю ночь, понимая малейшие движения того, и мысли, и намерения…
Где-то внизу на первом этаже угасал воспитавший и бесконечнолюбящий его человек, который сейчас казался далеким, как само детство. Вот вэтой папке, в этом незаметном спутнике его детства и отрочества страннымобразом заключалась, хранясь десятилетиями, его настоящая ДНК: его мысль, егострасть, родная кровь и негасимая память — его удел.
Они не могли не встретиться. Дед это знал и, думая о смерти,планировал эту встречу. Они были — близнецы, разлученные во времени. И Захарбыл ему взволнованно и радостно предан.
* * *
Потом он не раз удивлялся — как смог выдюжить и не спятить,как вообще смог остаться в живых, пережив за одни сутки два величайшихпотрясения: такой удар счастья, и тот, другой, оглушивший его удар, когда, недожидаясь трамвая, пружинистый и ошалевший от событий, он — рассказать, скореерассказать! — взлетел махом на седьмой этаж:, позвонил и, досадуя, чтоАндрюша где-то шляется, достал ключ… а дверь оказалась открытой, лишьпритворенной…
Дальнейшее осталось воспроизводить и бесконечно прокручиватьбессонными ночами — всю жизнь. Тот миг, когда в приоткрытой двери он заметилопрокинутый мольберт и в клочья изрезанные его, Захара, холсты… когда самвоздух сгустился в дрожащую массу, плотную, как студень, и на полу он увиделобнаженного Андрюшу, который плыл к нему в этой зыблемой толще воздуха; плыл кнему, как во сне, покачиваясь в чьем-то протяжном замирающем крике — большаябелая рыбина с коричневыми плавниками…
…Продолжая страшно кричать, Захар попятился, валясь поступеням вниз, поднимаясь и снова валясь, на каждой площадке колотя кулаками,локтями и пятками в двери всех квартир подряд…
— Ну, топай!
— Куда?
Круглоголовый так и стоял — мешковатый силуэт в свете фонаряза окном подъезда, — напряженно и слегка подобострастно подняв руки двумяскобами. Интересно, кого это они прислали — инспектора детских садов? Уж одното, как талантливо тот вел слежку…