Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Эта стилистическая ошибка называется плеоназм, – сказала я.
– Возможно, конечно, я ошибаюсь, – сказал Фишер. – Возможно, это на самом деле гидра, законспирированная настолько сильно, что даже я, раскусивший полковника Редля за несколько лет до его провала, что даже я не смог ее раскрыть. Но это неважно. Молодого князя необходимо остановить. Вы поняли?
– Поняла, – сказала я. – Но мне ужасно интересно вот что. Какое ко всему этому имеет отношение моя мама? Господин Фишер, давайте откровенно. Мама есть мама, и я ее, конечно, люблю. Но в моей любви к ней, дорогой господин Фишер, гораздо больше ума, чем сердца. Больше рассудка, чем чувства. Я знаю, что она моя мама, и что я, благодаря ее усилиям и мудрому милосердию кайзера, ношу ее славную фамилию, и что мой сын, если он у меня случится, станет законным потомком Хатебурги фон Мерзебург, то есть отчасти и Генриха Птицелова.
– При чем тут? – помотал головой Фишер.
– А вот именно что при том при всем, – сказала я. – Что я люблю свою маму за это, а не просто, как дочь любит мать. Это, угодно ли вам понять, некоторым образом моя трагедия, моя личная душевная драма. Не буду вас расспрашивать о вашей матери, но мне почему-то верится, что вы ее любите просто так. Она жива?
– Умерла, – сказал Фишер.
– Мне почему-то верится, что, когда она умерла, вы просто заплакали и сказали: «Бедная мама, на кого ж ты меня оставила? Как же я теперь без тебя?» Просто, понимаете – голос сердца. А у меня иначе вышло. Мама уехала от нас, когда мне было пять лет, кажется, или шесть. Видите, я уже и не помню. Так что я ее люблю, конечно, но со всеми «но». Так что рассказывайте честно. Она заговорщица? Революционерка? Террористка? Она хочет закрыть карнавал? Ну, что вы молчите?
– Не знаю, – довольно-таки зло сказал Фишер. – У меня нет на нее ничего конкретного. А контакты у нее в свое время были слишком широки. А сейчас она резко оборвала общение. Почти со всеми своими знакомыми. Кажется, она не бывает даже в опере. Она отдала свою ложу. Уже довольно давно. Кажется, три сезона назад.
– Да, – сказала я, – мы с папой ее не встречали в опере. Впрочем, – я ткнула в ее фотографию с китайской прической, – она могла так причесаться, одеться, раскраситься, что сам черт бы не узнал, не то что мы с папой.
– Так что я пока не могу сказать точно, – покивал Фишер. – Скажите, – вдруг спросил он, – как вам кажется, есть ли хотя бы маленький шанс, что этот юноша просто ее любовник, что она просто завела себе мальчика для утех? Извините, что я так говорю о вашей матери.
– Шанс есть, – сказала я. – Но вы знаете, шанс всегда пятьдесят на пятьдесят. Так мне кажется. Когда мы чего-нибудь не знаем, всегда может выйти так или эдак. Разговоры о шансах какие-то глупые.
– Ой! – сказал Фишер, – Давайте не будем разводить философию. Мы с вами про другое. Вы допускаете такое?
– Хорошенькая дилемма, – засмеялась я. – Что лучше для дочери – признать, что ее мать – старая развратница, живущая с семнадцатилетним пареньком, да еще и усыновляющая его вдобавок, о, ужас! Зачем? Чтобы придать этому позорному развлечению гнусный душок инцеста? Или признать, что мама – государственная преступница, террористка, готовящая убийство императора – нашего доброго общего папочки, что ее поймают, лишат всех прав состояния, будут судить и повесят. Какая прелесть! И бедная дочь уже не будет больше зваться «унд фон Мерзебург». Мне, господин Фишер, вполне достаточно быть Тальницки, тем более что мой папа убеждает меня, что все эти штучки про незаконного сына Танкмара, сына Хатебурги и Генриха – что все это выдумки. Но в том ли дело? Какая-никакая, а мать! Так говорят мужики у нас в поместье. В деревне семейная мораль пока еще стоит достаточно высоко. Мать, вы понимаете, господин Фишер? Я не хочу, чтобы моя мама была государственной преступницей и болталась в петле. Мне ее жалко. Хотя при этом мне довольно противно, что она спит с этим мальчишкой, во что я, кстати говоря, слабо верю.
– Почему? Почему вы в это не верите?
– Не хочу, – сказала я. – Противно.
– Ясно, – сказал Фишер, пригубил кофе, поморщился и позвал официанта. – Принесите новый, – сказал он ему, – этот остыл.
– А по-моему, ничего, тепленький, – не согласилась я, отпивая свой.
– Нет, нет, нет, – сказал Фишер замешкавшемуся официанту. – Нет, нет, принесите новый.
– Извольте, мы подогреем, – сказал официант, – в духовом шкафу, желаете?
– Фу! – сказал Фишер. – Вылейте его в раковину на моих глазах, и приготовьте новый.
– Сию минуту, – сказал официант, схватил чашечку, побежал к двери, ведущей на кухню, и стал там громко брякать посудой.
– Вы, наверное, думаете, что евреи жадные? – спросил меня Фишер. – А я вот не жадный. Да и еврей ли я? Разве что по крови. И мой дедушка, и моя бабушка по еврейской линии были крещены. Как вы думаете, Адальберта, – он снова сгреб мою руку в свою и поцеловал мне два пальчика, – как вы думаете, у крещеного жида в третьем поколении поднимается цена?
– Никогда не торговала жидами, ни крещеными, ни простыми, – сказала я, выдернув руку. – Как у вас с чувством юмора?
– Прекрасно, – заулыбался он несколько принужденно. – Вы в самом деле очень остроумная. Я вас просто обожаю.
– А теперь, – сказала я, глядя на фотографию, – расскажите мне про этих двух молодых людей – про Анну и Петера.
– Анна с ними, – сказал Фишер. – Она – дочь полковника генштаба. Возможно, он был один из тех, кто прикрывал Редля. В любом случае они были знакомы. Она в этой организации уже много лет. Мне кажется, именно она познакомила вашу матушку с этим «итальянским князем». Вам не кажется, что у нее с вашей мамой какие-то особые отношения?
– Не знаю, – честно сказала я. – Но я видела, как она подъезжала на извозчике к дому, где живет моя мама.
– Это все? – спросил Фишер.
– Да, все, – сказала я.
– Она опасный человек, – сказал Фишер. – Очень артистична. Может притвориться обидчивой, разыграть оскорбленную невинность или ревнивую барышню. В доверие втирается буквально за полчаса. Тут же становится лучшей подругой, наперсницей, поверенной во всех тайнах – для женщин. И легко влюбляет в себя мужчин. Но рисковать не станет – труслива. И уж конечно не пойдет на смерть. Очень боится физической боли, поэтому как боевая единица – ноль.
– А Петер? – спросила я, положив палец на его милое улыбчивое лицо на фотографии.
– Это наш человек, – сказал Фишер и быстро поправился, – вернее, мой. Потому что я работаю в одиночку. Он вам представился как Петер? – Я кивнула. – На самом деле он не Петер, а Петар. Он серб.
– Да, – сказала я. – он сказал, что он из Белграда.
– Он серб, – повторил Фишер, – но отнюдь не симпатизирует этим террористам и, в принципе, готов был нам помочь. Немножечко мешает Анна. Они любовники.
– Я догадалась, – сказала я. – А нам – это кому?