Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О себе Доннедье сообщал, что потерял на войне зятя – молодой человек погиб годом ранее, «в Сопротивлении», – и что он поддерживает контакт с Веспасианом Пеллой, который живет в Женеве и пишет книгу о военных преступлениях. Доннедье адресовал письмо в Лондон, откуда Лемкин писал ему за несколько месяцев до того, а из Лондона письмо перенаправили в Вашингтон, в тесные апартаменты Лемкина в отеле «Уордмен-парк». Теперь Лемкин знал: если он хочет, чтобы концепция геноцида обсуждалась на процессе, надо как-то попасть в Нюрнберг.
Когда я впервые попытался выяснить у Эли, как и когда его отец узнал о судьбе своих родителей и других близких, живших в Лемберге и Жолкве, он довольно резко ответил, что ему это неизвестно. В семье эта тема никогда не затрагивалась.
– Думаю, он оберегал меня, вот я ничего и не спрашивал.
Такое молчание было мне знакомо, его избрал и Леон, и многие другие, и окружающие его уважали. Невероятное стечение обстоятельств, в результате которого нашлась племянница Лаутерпахта Инка, всплыло только в разговоре с Кларой Крамер, которая в Жолкве жила рядом с Лаутерпахтами. В группе, прятавшейся вместе с ней, был некий Мельман, который после освобождения города отправился в Лемберг узнать, кто остался там в живых. Он наведался в еврейский благотворительный комитет и там оставил список немногих евреев, сумевших уцелеть в Жолкве; среди них было и несколько Лаутерпахтов. Этот список повесили на стене в благотворительном комитете, а Инка зашла туда, покинув монастырь, который предоставил ей убежище в пору немецкой оккупации. Девочка нашла в списке Лаутерпахтов, связалась с Мельманом и приехала в Жолкву. Там она познакомилась с Кларой Крамер.
– Мельман вернулся и привез эту раскрасавицу, – взволнованно рассказывала мне Клара. – Она была прекрасна, словно мадонна, стала моей первой подругой, когда я вышла из укрытия.
Инка была на три года моложе Клары, но это не помешало им подружиться, и много лет они оставались близки, «будто сестры». Инка рассказала Кларе о своем дяде, знаменитом кембриджском профессоре Герше Лаутерпахте. Вместе они решили разыскать его и обратились за помощью к Мельманам и некоему Патронташу, еще одному уцелевшему в Жолкве еврею, который в 1913 году учился с Лаутерпахтом в одном классе. Мельманы и Инка выехали из оккупированной Советским Союзом части Польши в Австрию и оказались в лагере беженцев под Веной. В какой-то момент – подробности Клара забыла – Патронташ узнал, что Лаутерпахт принимает участие в Нюрнбергском трибунале. Возможно, в газете прочел, предположила Клара. «Дядя Инки сейчас в Нюрнберге, и я постараюсь увидеться с ним», – сказал Патронташ Мельману.
Поскольку Патронташ жил за пределами лагеря беженцев, он мог путешествовать свободно и взялся «найти знаменитого профессора Лаутерпахта». Он поехал в Нюрнберг и встал перед входом во Дворец правосудия. Здание охраняли военные, танки. Патронташ ждал – он не имел возможности войти и не хотел привлекать к себе лишнее внимание.
– Его не впускали, – пояснила Клара, – и он просто там стоял, три недели, день за днем. Каждый раз, когда выходил человек в гражданском костюме, Патронташ тихо его спрашивал: «Герш Лаутерпахт? Герш Лаутерпахт?»
Сложив ладони, Клара жестами изобразила, как Артур Патронташ шептал это имя на ухо выходящим. Так тихо, что я едва сумел разобрать: «Герш Лаутерпахт, Герш Лаутерпахт, Герш Лаутерпахт».
Наконец кто-то расслышал его шепот, узнал имя, остановился и сказал Патронташу, что знаком с Лаутерпахтом.
– Так Инка нашла дядю.
В какой именно момент, Клара не могла точно припомнить, но это было в тот же первый месяц суда. В декабре 1945 года, в самом его конце, Лаутерпахт получил телеграмму с первыми сведениями о родных. «Подробности отсутствуют, но некоторая надежда есть. По крайней мере, насколько я понял, девочка жива», – писал он накануне Нового года Рахили в Палестину. В начале 1946 года он убедился, что девочка – единственная из его родных, кому удалось уцелеть. Весной 1946 года наладилась прямая переписка между Лаутерпахтом и Инкой.
Клара, почти извиняясь, поделилась со мной еще одним своим чувством. Ей не очень хотелось это делать, поскольку я англичанин. И все же:
– По правде говоря, в тот момент я ненавидела британцев пуще немцев, – призналась она.
– За что? – спросил я.
– Немцы хотели нас убить и хорошенько постарались это сделать. А потом я сидела в этом лагере для перемещенных лиц и мечтала уехать в Палестину, куда англичане меня не пускали. В ту пору я ненавидела их так же, как немцев.
Она улыбнулась и добавила, что с тех пор ее взгляды успели перемениться.
– В семнадцать лет такое простительно.
В начале 1946 года Франк нашел человека, которому он смог довериться. Вместо супруги Бригитты и любовницы Лилли Грау собеседником его стал доктор Густав Гилберт, американский военный психолог, которому было поручено следить за умственным и психическим состоянием подсудимого. Гилберт вел дневник, куда заносил многочисленные беседы с Франком. Существенные отрывки из дневника он опубликовал после окончания процесса под заголовком «Нюрнбергский дневник» (Nuremberg Diary, 1947). Франк доверился психологу настолько, что решился обсуждать с ним множество занимавших его мысли тем, как личных, так и, скажем, профессиональных. Он рассказывал о жене и любовнице, о попытке самоубийства и обращении в католицизм, о фюрере («Можете вы себе представить, чтобы человек хладнокровно задумал все это?»). Он делился яркими снами, в том числе непонятными ему самому неистовыми сексуальными фантазиями, которые порой приводили к «ночному извержению» (так описывает этот момент доктор Гилберт){524}. Гилберт в свой черед делился кое-какими полученными сведениями с другими участниками процесса: так, за обедом у Роберта Джексона он сообщил судье Биддлу, что среди подсудимых имеется три «гомо», в том числе Франк{525}.
В рождественские каникулы доктор Гилберт нанес очередной визит в тесную камеру Франка. Экс-генерал-губернатор тщательно готовился защищать себя на суде и явно сокрушался о том, что в свое время не уничтожил дневники: теперь их весьма эффективно использовали обвинители.
– Так почему же вы их сохранили? – поинтересовался доктор Гилберт.
– Я слушал… ораторию Баха «Страсти по Матфею», – ответил американцу Франк. – Когда я услышал арию Христа, мне словно какой-то голос подсказал: «Как? Ты хочешь предстать перед врагами с лживой маской на лице? Но от Бога истину не спрячешь». Нет, истина должна выйти наружу, раз и навсегда{526}.
Франк часто упоминал это монументальное произведение Баха и черпал утешение в том обещании прощения и милосердия, что звучало в «Страстях». Это побудило и меня сходить несколько раз на ораторию в Лондоне и в Нью-Йорке и даже прослушать ее в церкви Святого Фомы в Лейпциге, для которой Бах изначально ее написал. Я хотел понять, какие именно части оратории так действовали на Франка, в чем он находил утешение, когда сидел в своей камере. Самая известная ария – «Erbarme dich, Mein Gott, um meiner Zähren willen» («Смилуйся, Господи, ради рыдания моего»). Доктор Гилберт, вероятно, понимал, что Петр плачет над слабостью каждого человека и взывает от имени всего человечества, моля о милосердии к сокрушенной душе. Воспринимал ли эту мысль Баха Франк? Наверное, нет, иначе он выбрал бы какое-нибудь другое произведение. Десять лет тому назад в Берлине он выступал против самой идеи личных прав, а теперь искал прибежища в оратории, которая была прославлена именно потому, что утверждала право каждого человека на искупление и спасение.