Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Так ли это важно? – спросил в свой черед я.
В Варшаве я познакомился с польским историком права Адамом Редзиком, который рассказал мне о Станиславе Стажинском, лембергском профессоре, тоже учившем и Лаутерпахта, и Лемкина. По его словам, Стажинский невольно спас жизнь Лаутерпахту, поддержав в 1923 году другого кандидата на должность заведующего кафедрой международного права в Львовском университете. Это Адам показал мне фотографию лембергских профессоров, сделанную в 1912 году{530}, – восемнадцать человек, все с усами или с бородой, среди них Макаревич, а также Аллерханд и Лонгшам де Берье, которые погибнут от рук нацистов.
Присутствовал на моей варшавской лекции и бывший министр иностранных дел Польши Адам Ротфельд. Потом он кое-что рассказал мне о Львове, он сам родился поблизости в Перемышлянах. Мы затронули права меньшинств, договор 1919 года, еврейские погромы, Нюрнберг. Да, сказал он, вероятно, учителем, вдохновившим и Лаутерпахта, и Лемкина, был Макаревич. Парадоксально, подивился он, но именно этот человек, придерживавшийся жесткой националистической позиции, катализировал спор между Лаутерпахтом и Лемкиным, между защитой индивидуумов и групп.
Потом я вместе с сыном отправился в новый музей Варшавского восстания. В одном зале господствовала огромная черно-белая фотография Франка с семейством, она занимала целую стену. Я узнал снимок – его посылал мне несколькими месяцами ранее Никлас Франк. Ему здесь было три года, он одет в клетчатый черно-белый костюмчик, черные ботинки начищены до блеска. Мальчик держался за руку матери, к отцу он стоял спиной и казался огорченным, словно предпочел бы оказаться в каком-то другом месте.
Из Варшавы мы с сыном поехали на автомобиле в Треблинку. Пейзаж скучный – серый, плоский. Свернув с главного шоссе, мы ехали мимо деревень, церквей и всё более густых лесов. Порой это однообразие нарушала отдельно стоящая деревянная постройка – дом или сарай. Мы остановились на рынке, чтобы купить печенья и горшок с кроваво-красными цветами. В машине была карта; мы выяснили, что Треблинка находится по дороге на Волковыск.
Ничего материального не осталось от лагеря в Треблинке, торопливо уничтоженного немцами перед отступлением. Теперь там небольшой музей, несколько документов и затертых, зернистых фотографий, а еще простенький макет лагеря, воссозданный по воспоминаниям горстки уцелевших. За защитным стеклом виднелись немногочисленные указы, в основном подписанные Франком; один из них, от октября 1941 года, сулил смерть за самовольный выход из лагеря.
Другой документ был подписан Францем Штанглем, комендантом, которому посвящена пугающая книга Гитты Серени. Рядом с подписью Штангля красовалась знакомая круглая печать генерал-губернатора. Треблинка, 26 сентября 1943 года. Неопровержимое свидетельство того, что власть Франка распространялась и на лагерь. Черный кружок, неуничтожимый, точно указывающий, на ком лежит ответственность. Когда советские солдаты обнаружили лагерь, появилась статья Василия Гроссмана «Треблинский ад», грозное свидетельство из первых рук: «Земля извергает из себя дробленые кости, зубы, вещи, бумаги – она не хочет хранить тайны»{531}. Эти слова он писал в сентябре 1944 года.
От входа тянулась земляная, с притоптанной травой тропинка. Бетонные шпалы намечали линию железной дороги, по которой Райзмана, сестер Фрейда, Малку доставили до конечного пути их жизни – до станции Треблинка. Исчезли полуистлевшие рубашки, о которых писал Гроссман, и детские башмачки с красными помпонами. Кружки, паспорта, фотографии, пайковые карточки – ничего не осталось, всё закопали в лесу. Позднее расчистили место для символических шпал и платформы, чтобы воображение само совершило тот страшный путь.
Под бездонным серым небом раскинулся мемориал из грубо отесанных камней – сотни и сотни камней, подобные надгробьям или подснежникам, глубоко ушедшие в землю. Каждый камень обозначал деревню, село, городок, большой город или целый регион, откуда свезли сюда миллион человек. Треблинка стала местом размышления и поминовения, здесь надо всем господствует небо, обрамленное зелеными елями, устремленными ввысь. Лес молчит, храня свои тайны.
Потом мы в поисках еды направились в ближайший город. Мы проехали мимо заброшенного городского вокзала Треблинки, в паре миль от лагеря – этот вокзал действовал во времена Вилли Менца и прочих немецких и украинских работников лагеря. Поблизости оказался город Брок, там мы пообедали в унылом ресторанчике. Фоном негромко играло радио, по залу плыла знакомая мелодия 1980-х годов, написанная в пору беспорядков в Лос-Анджелесе: «Не думай о том, что ушло и что еще предстоит».
Леонард Коэн был популярен в те дни в Польше, его послание находило отклик.
«Всегда найдется трещина, в нее проникнет свет».
После того как суд заслушал показания Райзмана, начался новый этап. Первым свою защитительную речь произносил Геринг – в марте 1946 года. По мере того как приближалась очередь Франка, тот все яснее понимал, как непросто будет ему избежать виселицы: его собственные дневники были использованы для того, чтобы его «пригвоздить», как сообщал «Нью-Йоркер»{532}. Особенно часто на дневники ссылались советские прокуроры. В четверг 18 апреля настала пора Франка. Он выступал следом за Альфредом Розенбергом{533}, который пытался убедить судей в том, что термин «ликвидация» имел иное, не буквальное значение, и уж никак не подразумевал массовые убийства. Рудольф Хёсс, комендант Аушвица, выступал свидетелем по делу Розенберга, подробно отчитываясь об убийстве в газовых камерах и сожжении «по меньшей мере 2 500 000 жертв»{534} за три года. Хёсс говорил без сожаления, без какого-либо чувства, а Франк внимательно слушал. В личной беседе с доктором Гилбертом Хёсс сообщил, что основным состоянием в Аушвице было полное равнодушие. Никакие другие эмоции «нас не посещали»{535}.
По сравнению с этими персонажами Франк, возможно, рассчитывал предстать более вдумчивым, внимательным, не столь виновным, как сосед по правую руку, – если бы в такой вине существовала мера. До того момента, как Франка вызвали давать показания, он разрывался, колеблясь между двумя подходами: стоит ли решительно оправдывать свои деяния или же выбрать более тонкий подход и заявить, что о наиболее страшных вещах он вовсе не ведал. Не следовало исключать и еще один вариант: признать частичную ответственность. Что же он выбрал, приближаясь к кафедре?
Все взгляды были сосредоточены на нем. На этот раз Франк был без темных очков, но по-прежнему прятал изувеченную левую руку. Заметно нервничал и даже немного смущался. Время от времени он поглядывал в сторону других подсудимых – теперь они оказались справа от него, – словно ожидая их одобрения (и совершенно напрасно). Адвокат Зайдль начал с вопросов о карьере Франка до того, как он стал генерал-губернатором{536}. Действовал Зайдль с большой осторожностью. Читая протокол и пересматривая ту хронику, которую мне удалось раздобыть, я не мог отделаться от впечатления, что Зайдль опасается каких-то сюрпризов со стороны своего подзащитного.