Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из этих косноязычных откровений и произошел спектакль. На этот раз судьба плелась из нитей в руку толщиной. Огромный невидимый паук опутал темными нитями все зеркало сцены, занавес из грубых лохматых веревок, слегка шевелящийся. Паутина. А сам он затаился вверху, на колосниках, видны были только его мохнатые лапы. Они медленно двигались, шевелились веревки, словно стекающие с четырех пар лап. А по авансцене слева направо шли каторжники, медленно, сгорбленно, с заунывной песней, шли долго, непрерывным кольцевым движением, все одни и те же, в длинных темных одеждах, без лиц, среднего рода, не мужчины и не женщины, и каждая фигура была как будто подвешена на черной толстой веревке, уходящей вверх, к невидимому пауку, к его лапам.
Люди уходили вместе с арестантской тягучей песней, и тогда появлялся Сергей в красной рубашке, в черных сапогах, с гармошкой и, встряхивая кудрявым чубом, выплясывал и так, и сяк, и вприсядку… Сереженька, полюбовник… Он проплясывал свой маршрут в обратном направлении – от кулисы, куда ушли арестанты, в ту сторону, откуда пришли. И тогда на небольшой площадке в два уровня – на верхнем – появлялась она, Катерина Измайлова, с прялкой, веретенцем. Она безучастно сучила розовыми полными ручками нить – белую, пушистую…
– Это сооружение без всякой трансформации послужит домом, полицейским участком, тюрьмой и баржей. Решать надо будет только воду. Волгу… – показывала Нора набросок.
– Поменьше слов, поменьше слов. Бессвязные выкрики, ругань, отрывки музыкальных фраз. Натаскаем из Шостаковича, я попрошу Гию… Или найдем композитора в Будапеште. Забудь про Лесковский текст. Все правильно придумано! Мы судьбу плетем. И пусть Катерина носочки вяжет, ну, большого размера, огромные даже носочки! С красной стрелкой сбоку. А первая любовная сцена – пусть мотает… не знаю, как называется, такие мотки, их на руки надевают…
– Пасмы, – подсказала Нора.
– Да, пасмы! Пасмы! Руки опутывают и приближаются друг к другу… Не знаю, не знаю… Ты сама думай… – бормотал Тенгиз.
– Да-да! Мотанье шерсти – правильно. Я думаю, вся первая любовная сцена – как кокон. Паучья нить их оплетает. Пусть красная, и приходит старик Измайлов, распахивает дверь, нить дверью обрывает…
– Это не уверен. Давай дальше, дальше. Мне нужно, чтобы старика потом в саван замотали, и не в подвал его, а на чердак хорошо бы… И пусть эта мумия висит в паутине там наверху. И чтобы нечисть всякая, вроде кота-оборотня, сверху шла, а не снизу. Как это Лесков про ведьм забыл, даже обидно, ей-богу! Пригодились бы! Пусть на черных мохнатых веревках сверху вниз…
– Чердак, – значит, третий уровень нужен. Он лишний. Два уровня должно быть, – упорствовала Нора.
– Не знаю, не знаю. Технические задачи потом будем решать. Мне нужно, чтобы покойники – все четверо – замотанные в саваны, в черные саваны…
– Погоди, откуда четверо? Измайлов-старик, Зиновий и Федя…
– А младенец? Четверо! Нет, пятеро! Сонетку забыли! Она же ее с собой в воду уволокла!
– Тенгиз, страшно будет! Очень страшно!
– И правильно! И должно быть страшно! Это не Вий тебе! Это русское! Страшное!
– Нет, нет! Я так не могу. Не хочу! – противилась Нора.
– Тебе свет в конце тоннеля нужен? Там все тьма, откуда ты свет возьмешь?
– А мальчик? Федя? Светлый мальчик Федя! – схватилась Нора.
– Хорошо! Твой финал! Делай! А я посмотрю, какое ты Царствие Небесное из этой истории сварганишь! – раздражался Тенгиз. – Давай! Помнишь финал Шостаковича? Выше не прыгнешь!
– Да при чем тут? Мы же не оперу ставим! И вообще, я против использования музыки Шостаковича. И кстати – возьмешь три минуты музыки, а потом с авторским правом хлопот не оберешься. Лучше закажем какому-нибудь из молодых композиторов…
Долго ругались с Норой по поводу финала. Даже перед самой сдачей спектакля все не могли найти общее решение. Никогда еще их творческое единомыслие не подвергалось такому испытанию. В конце концов призвали худрука Иштвана для последнего слова. И финал утвердили Норин, с бабочками… Тенгиз принял, хотя долго противился. Убедили. С двухэтажной – Нора настояла – конструкции арестанты сходили в настоящую воду, налитую в цинковые плоские корыта. Брели к берегу, соединенные черными мохнатыми нитями с лапами невидимого паука, а наверху висели в воздухе, как черные дирижабли, сигарообразные запеленутые фигуры.
Все задирают головы, смотрят вверх – и видят опускающееся сверху огромное отливающее черным металлом паучье брюхо со светлым крестом посередине, согутые лапы с тремя когтями на концах… Все замирают, вслушиваясь в тонкий переливчатый звук. Одна из фигур трескается. Звук нарастает. Из трещины выпархивает большая белая бабочка… Еще одна… Флейта поет тонким восточным голосом…
Три месяца просидели в Будапеште. Технически спектакль оказался очень трудным. Тенгиз репетировал с переводчиком, хорошенькой Таней, русской женой венгерского журналиста. Они вместе обедали в перерывах в кафе. Нора ревновала, но виду не показывала. С утра до ночи она сидела в цехах, совершала там чудеса, заведующий постановочной частью ее просто возненавидел. Старый, спесивый, из какой-то аристократической фамилии, не привык, чтобы его гоняли как мальчишку – то ей надо одно, то другое… Но после премьеры подошел и руку поцеловал. Успех. Большой успех.
Тенгиз тоже после премьеры подошел и сказал, чтоб перестала валять дурака. Судьбу не перешибешь. И все вернулось на прежние места. В середине декабря они были в Москве. И постель в Юриковой комнате ему больше не стелили.
Он решил, что встретит с Норой Новый год – двухтысячный. Вторая Чеченская война была в разгаре. 26 декабря началась осада Грозного. Юрику Нора не могла дозвониться уже три месяца. Том отвечал, что его нет дома. Создавалось впечатление, что он там уже не живет. Марта, которой она звонила раз в неделю, тоже ничего о Юрике не знала.
Новый год встречали в шумной актерской компании. Были и Власовы, которые так никогда и не оправились после смерти Феди: носили с собой свое несчастье. Наташа Власова всякий раз, встречая Нору, улучала момент, чтобы прошептать ей на ухо: Юрика не привози… Умоляю, Юрика сюда не привози…
Поначалу все веселились. Потом веселье сменилось политическими прогнозами. Ельцин, сидя перед елкой, объявил, что уходит в отставку. Спорили, хорошо это или плохо. Спорили, когда может закончиться Чеченская война и начнется ли война с Грузией. Спорили, начался уже двадцать первый век или еще год ждать. Двухтысячный наступил, но ничего хорошего от него не ждали.
Мальчик все забыл. Ошеломляющее море, древняя осевшая Генуэзская крепость, небывалого вкуса фрукты и полюбившиеся ему на всю оставшуюся жизнь шашлыки, кипарисы, чебуреки, татары, греки, лодки, пролетки поблекли и обратились в пыль при виде планёров, парящих над длинной горой Узун-Сыртом, над Коктебелем. Но Генриха повели не к планёрам, а в гости к какому-то Максу. Сидели в большой комнате, вокруг толстого бородатого старика в белой простыне, с обвязанной веревкой головой. Шел длинный непонятный разговор. Другой старик, тощий и носатый, говорил о психоанализе, а главный, толстый, молчал, иногда кивал важно головой и улыбался. Генрих изнемогал от нетерпения, потому что парящие прекрасные машины он заметил еще при подъезде к деревне, и теперь он хотел только одного – поскорее бежать на ту гору, откуда их запускали. Он дергал Марусю за подол платья, за руку и, наконец, сгорбившись, сморщив по-обезьяньи мордочку, затрясся в беззвучном плаче. Маруся встала, извинилась и, взявши его за руку, вышла вслед за сыном.