Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чего копья зря ломать и головы сушить? — Панталеон воинственно выпятил грудь. — Отправим некоторых в Эреб — и дело с концом. А там — будь что будет.
— Тише! — зашипел Хрисалиск, втягивая голову в плечи. — Мы, уважаемый Паталеон, находимся не в чистом поле.
— Будь я проклят, но труса праздновать мне к лицу! — вспылил наварх.
— Твои заслуги и храбрость хорошо известны, дорогой Панталеон, — примирительно сказал Стратий. — Но малая толика предосторожности тоже не повредит. Нельзя преждевременно открывать наши намерения, ибо это грозит всем нам большими бедами, а возможно, изгнанием и лишением гражданских прав. А сие хуже смерти.
— У нас есть два выхода, — наконец, после долгих раздумий, решил сказать слово и евнух Амфитион. — Первый, пожалуй, самый приемлемый — уйти под крыло Понта. На тайных переговорах, насколько мне известно, об этом шла речь. И первым такое предложил сам царь. Но им сейчас, к глубокому сожалению, не до наших бед — в Понте назревает большая смута, и царица Лаодика подтягивает войска к Синопе. К тому же в Понтийском царстве весьма вольготно чувствуют себя римляне. А они не преминут и Боспор прибрать к рукам, спаси и сохрани нас Матерь Кибела, что и вовсе не приемлемо.
— Может, договоримся со скифами? — неуверенно спросил Хрисалиск.
— Никогда! — резко ответил ему Гаттион. — Варвары понимают только язык меча и огня. Я готов сдаться на милость даже римлянам, не говоря уже о Понте, но быть посмешищем в глазах всего просвещённого мира, подставив голову под ярмо номадов, не желаю.
— Значит, остаётся последнее… и единственное решение… — евнух поморщился, как от зубной боли. — Не лучшее, но…
— Да говори уже, не тяни! — не выдержал нетерпеливый наварх, подогретый изрядной дозой заморского вина.
— Царь Перисад должен сам, — да, именно, сам! — отказаться от престола, — с нажимом сказал Амфитион.
— А если нет? — опустив глаза, тихо спросил Хрисалиск.
— Судьба каждого из нас, в том числе и порфирородных, на коленях богов… — уклончиво ответил евнух.
Жрец, посмотрев на него исподлобья, коротко кивнул. На какое-то время все умолкли, о чём-то напряжённо размышляя. Наконец первым нарушил всеобщее молчание заговорщиков наместник Хрисалиск:
— Кто станет… после?..
Стратий переглянулся с Амфитоном и неторопливо ответил:
— Надеюсь, никто из вас не сомневается, что это будет достойнейший…
Опять наступило молчание. Но видно было, что оно даётся нелегко — в душе у каждого царило смятение, и множество вопросов готовы были сорваться с кончика языка не только у простодушного Панталеона, но и у хитроумного Хрисалиска, жестокого и решительного Гаттиона и у смиренного с виду евнуха, которого побаивался даже его старый приятель Стратий — под женоподобной личиной Амфитиона скрывался человек себялюбивый, жестокий, волевой и умный.
В это время заиграла музыка, и посольская братия захлопала в ладони, вторя весёлому ритмичному такту. Под этот шум Хрисалиск не выдержал и шепнул, злобно скаля зубы:
— Себя метит… праведник холощённый…
— Чего? — с недоумением поднял мохнатые брови Панталеон, к чьему уху приблизил свои губы наместник. — Евнуха царём? Ты, братец, похоже, спятил или перепил. Гы-гы… — хохотнул он и потянулся к чаше. — Выпей и опомнись.
— Дубина… — процедил чуть слышно сквозь зубы Хрисалиск; а чуть громче сказал: — Я не о нём веду речь. Стратий…
— Ну, это иное дело, — наварх выпил и громко икнул. — По мне так всё едино, кто там нацепит царский венец. Главное, чтобы был порядок и жалование приличное. А то у меня сейчас в кошельке ветер свистит. Флот обнищал дальше некуда. Паруса латаем каким-то гнильём, краску купить не за что, а судовые крысы с голодухи уже вёсла грызут.
— Кому что… — выругался наместник и сплюнул в досаде…
Тиранион, доедая огромную фаршированную рыбину, жаловался Мирину:
— По-моему, я здесь превратился в речную выдру. Столько рыбы, как за время пребывания в Пантикапее, я не съел за всю свою жизнь. Такое впечатление, что у них тут давным-давно перевелась вся дичь, а гусей кормить нечем. О-о, гусь… — с вожделением простонал он, с наигранным отвращением проглатывая очередной кусок белого рыбьего мяса.
— Ничего, — утешал его поэт, лукаво посмеиваясь. — Такая диета тебе только на пользу. Ты здорово похудел и даже иногда высказываешь вполне здравые мысли, что в прежние годы из-за твоего неумеренного аппетита тебе было несвойственно. Ведь не секрет, что тяжёлая мясная пища вовсе не способствует остроте ума и вдохновению, так необходимых людям творческим.
— Всё это враки, друг мой, — ответствовал ему грамматик. — Способность к творчеству, увы, ни в коей мере не зависит от пищи. Иначе некоторые наши приятели, искренне считающие себя великими поэтами и мыслителями, осушили бы Понт Евксинский и слопали всю рыбу, какую только можно сыскать на морском дне. А то, что я похудел… — Тиранион мечтательно закрыл глаза. — Мирин, скажу честно — краше гетер, чем в Пантикапее, мне видеть не доводилось.
— Да уж… — откровенно рассмеялся поэт. — Они будут безутешны, когда ты отплывёшь в Синопу. От их слёз море выйдет из берегов, а Ойкумене будет грозить новый потоп.
— Не преувеличивай, не преувеличивай… — деланно засмущался грамматик. Я ведь не Аполлон и не Геракл, чтобы сходит по мне с ума.
— Совершенно верно, — подтвердил поэт, подмигивая. — Они будут горевать только по твоему кошельку, бывшему им лучшим другом и любовником все эти дни.
— Ах, кошелёк… — помрачнел Тиранион. — Он, бедняга, тоже похудел. И эта болезнь меня больше угнетает, нежели возвращение в Синопу, к нашей «царственной и несравненной».
— Крепись, — похлопал его по плечу Мирин. — Деньги — это зло. Впрочем, зло совершенно необходимое, ибо без денег человек не смог бы познать взлётов и падений, нищеты и богатства; они движитель нашего бытия и перемен, ведущих к обновлению мира.
— Ты меня убедил и утешил, — вздохнул грамматик, поднимая чашу. — Выпей, Мирин, выпей, и пусть Посейдон усмирит шторма и разгладит своим трезубцем волны, когда наша триера выйдет в море.
Дом купца Аполлония стоял на склоне горы, неподалёку от глубокого общественного колодца. Вымощенный булыжником двор отделял от улицы забор из кирпича-сырца; поверх него стояли маленькие статуэтки из красной обожжённой глины, обереги. Кого они изображали, определить было трудно — фигурки ваяли ещё в начале столетия, и теперь они от времени растрескались и покрылись копотью. За домом шелестел осыпающейся листвой неухоженный сад с торчащим посреди него, как гнилой зуб, замшелым каменным алтарём. У его подножья валялись разбитая ойнохоя и засохшие цветы. Похоже, хозяин мало заботился о благосклонности покровителя дома и семьи, потому что в углублении алтаря вместо свежих жертвоприношений белели мелкие кости какой-то птицы и лежала окаменевшая, исклёванная голубями лепёшка.