Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я распорядилась, чтобы семьям погибших все же выплатили что-то, хотя я понимаю, что эти люди пришли, чтобы вас убить. – Анна повернулась к окну.
А волосы у нее почти белые. Не седые, но именно белые. Яркие. И светятся, словно мрамор. И сама она чудо.
– Хорошо. – Глебу в голову бы не пришло платить тем, кто и вправду пришел отнюдь не в гости. Если бы ограда не выдержала, а она не выдержала, потому как магия – одно, а пушка – другое, пощадили бы хоть кого-то?
Алексашку – точно нет.
И Даниловского, который слишком похож на образ мрачного нелюдимого мастера Смерти, который априори безумен и людям чужд.
Марию?
Васина? Тот бы стоял до последнего. Он слишком привык держать границы, чтобы взять и пропустить кого-то. А ту девочку, которую он притащил? Ее имя так и не вспомнилось.
Мальчишек? Сомнительно.
– Не злись, – попросила Анна и села рядом. Она взяла Глеба за руку, а руку прижала к щеке. – Я понимаю, все понимаю, но они уже наказаны. А их родня не виновата. Еще суд предстоит, но Никанор сказал, что мы присутствовать не обязаны, что хватит свидетельских показаний.
– Не злюсь. На тебя невозможно злиться.
– Ты просто не пробовал.
– И не собираюсь.
– Хорошо.
Теплая щека, бархатная.
– А еще я испугалась, когда ты умер. Сильно.
– Прости.
– Не прощу, – Анна покачала головой и добавила: – Не сразу…
– Я буду стараться.
– Не умереть?
– И это тоже.
– Хорошо.
Ею легко любоваться. И возможно, как-нибудь потом, однажды в будущем, Глеб вспомнит о красках. Для Анны он возьмет акварель, легкую и летящую.
По-летнему теплую. И да, чтобы с запахом меда.
И быть может, вспомнит, что…
Скрипнула дверь, как показалось, на редкость неодобрительно.
– Прошу прощения. – Василиса Дормидонтовна, старейшая сестра милосердия в местном госпитале, который вдруг оказался слишком мал, чтобы вместить всех пострадавших той проклятой ночью, имела обыкновение двигаться медленно, каждым жестом своим показывая, что уж ей-то спешить совершенно некуда. И остальным не след.
От спешки беды одни. И несварение.
Она была солидна и обильна телом. А потому внушала уважение куда большее, нежели худощавый и дерганый Иван Лаврентьевич, служивший тут же целителем.
– Однако же больному отдыхать пора…
* * *
Под неодобрительное ворчание женщины, столь огромной, что в голову лезли мысли о нечеловеческом ее происхождении, Анна покинула палату.
Она вернется завтра. И послезавтра. И потом снова. И будет возвращаться, пока Глеба наконец не отпустят.
– Совсем стыд потеряла… – Василиса Дормидонтовна отличалась тем характерным упрямством, которое порой граничило с глупостью.
Впрочем, Анна сделала вид, что не услышала. Не хватало тратить силы… Пригодятся.
Анна направилась не к выходу, но спустилась на первый этаж, минула охрану, приставленную к лестнице, что вела в подвал.
Остановилась, делая вдох.
Замерла в надежде, что вот сейчас ее остановят. Спросят, что ей нужно и нужно ли, а она… она вряд ли сумеет объяснить, потому как сама толком не понимает, что делает здесь.
На подвал лета не хватило.
Оно осталось там, в просторной палате Глеба, привязанное к цветам и солнцу. А здесь было прохладно. Каменная кладка блестела слезой. А нити заклятий, вплетенные в нее, шевелились, будто живые. Отчасти живыми они и были. Вот коснулись Анны и отступили, признавая ее право быть здесь. И ниже.
Прежде подвалы использовали для целей куда как мирных.
Запах квашеной капусты въелся в камень. И еще колбас. А что, тихо, прохладно, весьма подходяще для кладовой, пусть и от кухни далековато.
Дорогу перегородила сломанная тумба.
– Явилась-таки? – поинтересовался дед, тумбу оседлавший, он ковырялся в ногтях ржавым скальпелем и, стоило признать, выглядел весьма соответствующе этому месту.
Светляки, конечно, поставили, но… тускло. Тесно. Мрачно.
– Не стоило?
– Это уж тебе решать, стоило или нет. – Дед отложил скальпель. – Но лучше, чтоб ты. Женщины мудрее мужчин. И видят больше. И понимают… С твоего-то станется жалостью проникнуться, а от жалости один вред.
– Стало быть, я…
– Ты женщина. И она женщина… была.
Эту комнату попытались облагородить, но не вышло. Темные стены, пусть и очищенные от плесени – запах ее ощущался довольно-таки явно, – остались темны, а ковер на полу не спасал от холода. Железная кровать, прикрученная к стене, гляделась едва ли не орудием пытки.
Помимо кровати здесь нашлось место и крохотному столику. Стулу. Ширме, за которой укрылся ночной горшок. Светляку.
Его свет был неровным, каким-то вымученным. Он подчеркивал тонкие хрупкие руки женщины, но оставлял в полутени лицо ее.
Елена сидела вполоборота. И когда за Анной закрылась дверь, спросила:
– Не боишься?
– Чего? – Анна вдохнула странную смесь запахов. Той самой плесени, которая все же осталась, но внутри камня, и человеческого тела, едва тронутого болезнью, и мочи, и гноя.
– Меня. Вдруг я на тебя нападу?
– Зачем?
– Мало ли… чего ждать от сумасшедшей. Ты тоже думаешь, что я сумасшедшая?
– Я думаю, что ты притворяешься.
Глеб и вправду ее пожалел бы. Но хватило бы его жалости, чтобы простить?
– Сука, – без особого выражения произнесла Елена. – А ведь все могло получиться… не подумай, ничего личного, но я просто хотела свободы.
– Ценой жизни брата?
Елена пожала плечами, словно недоумевая, чем ее брат лучше прочих людей.
– Ты его совсем… не любишь?
– Наверное, нет. И его. И никого. Я не думаю, что в любви есть хоть какой-то смысл. Мой муженек, помнится, клялся, что любит только меня, а вместо этого… Или вот папочку взять. Любил ли он мать? А моих сестер? Нет, дело не в любви. Просто свобода. И деньги. Много свободы и много денег, чтобы ни от кого не зависеть.
Как ни странно, Анна ее понимала. Отчасти. Но…
– Они бы погибли. Взрослые… и детей бы не пожалели.
– Эти дети… – Кулаки сжались. – Ты знаешь, каково это? Очнуться в кромешной тьме, в такой тьме, в которой невозможен свет, и ты понимаешь это… и вокруг чудовища, порожденные чужой фантазией… и не только твари… с тварями я бы как-нибудь… а когда оживают… он ожил, представляешь? Сначала мой супруг… потом… они говорили со мной! Они…