Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты чего, Семен? Спина болит?
— Спина, Савва Тимофеевич, застыл гдей‑то... — охотно подхватил подсказку вышколенный слуга.
— Так сейчас погреемся. Прикажи затопить камин и у меня.
— А не бухнет? — вытер Семен слезящиеся глаза.
— Теперь не бухнет, Семенушка. Зайдешь ко мне, а то что‑то скучно.
С опаской вызванный истопник зажег камин. И Семен услужливо присел обочь хозяина. Чего же лучше — у такого‑то огонька! Да с таким‑то тароватым хозяином!
Но хозяину и жаркий огонь веселья не прибавил. Что‑то слишком тесно сходились круги вокруг него.
Спать лег тут же, на диване. Даже в свою мужскую спальню перебираться не захотел.
Из покоев жены неслось:
Разочарованному чужды
Все обольщенья прежних дней.
Уже в восьмом часу его осторожно толкнул камердинер:
— Савва Тимофевич, гость незваный. Никак не мог остановить. Говорит, покаяться хочет.
Лежал Савва одетым, так что только глаза протер. Да, гостюшка, ничего не скажешь! Мужик его возраста, не чисто и не грязно одетый, так себе. В поношенной шинели почтового ведомства. За ним спросонья, да с похмелья, лез по лестнице помятый охранник с «селедкой», да еще и с винтовкой. С ума сойти!
— Право, пушку‑то свою оставил бы, — нашел в себе силы посмеяться Савва, хотя и сам при появлении незнакомца незаметно вытащил из‑под подушки браунинг.
Охранник обиженно приосанился:
— Никак нет. Оружие не положено бросать. По службе так.
— А опохмелиться, если по службе?
— В некоторых случаях, хозяин, не возбраняется.
Савва мигнул камердинеру, но мог бы этого и не делать: тот с полувзгляда все понимал. Винтовка со счастливым громом понеслась вниз.
— Ну? — оставшись наедине, спросил уж поистине незваного гостя.
Ничего не отвечая, тот бухнулся на колени. Даже шапку на ковер шваркнул:
— А, пропадай моя телега, все четыре колеса!
— Погоди пропадать. Что‑то рожа мне твоя знакома.
Он налил из вчерашних остатков два бокала и, подойдя, один протянул гостю. Тот выпил, стоя на коленях, не вставая. Молчал. Только голову клонил ниже и ниже.
— Если нечего сказать, так ступай вон!
Савва всмотрелся. Да не может быть! С того света, что ли? Того ведь полицейские забили? А могли бы забить и свои, студиозы, рассерженные предательством.
Нет, поистине мерещится!
Гость колотился лбом о дубовый паркет — ковер маленько не доходил до порога. Слова, поначалу сумбурные, начали собираться в некий осмысленный поток:
— Нет уж, Савва Тимофеевич, позвольте. Браунинг спрячьте. Я человек тихонький, можно сказать, тиханчик. Да — да! Не узнаете? Но должны понимать: я Россию, как мать, люблю, пожалуй, даже сильнее матери, которой не помню. На нищенское вспомоществование учился. Не доучился, конечно, поскольку студиозы из своей среды изгнали. Вспомните, вспомните! Я вместе с вами в университете начинал, даже вожаком вашим был, да вот как вышло. Одна надежда осталась — на «Михаила Архангела», да на «Союз русского народа». Русского! Ай, что вы можете в этом понимать — вы, миллионер? Не морщитесь. Вина! Еще вина!
Вспомнилась черная шляпа, волосы до плеч — Савва уже начал узнавать человека. Университетский стукач, побитый студентами, чуть ли не забитый жандармами — с какой стати он вдруг ожил? Плетет что‑то о «Союзе русского народа», о «Михаиле Архангеле», стало быть, отъявленный черносотенец? С какой стати его из университетских далей принесло сюда?!
Нынешний Савва Морозов мог бы его пинком вышвырнуть на лестницу, без всякого браунинга и камердинера, но велел только поплотнее прикрыть дверь.
— Вот что, Илюшка Тиханов. Да, вспомнил и фамилию! Я не поп, чтобы у меня в ногах валяться. Вставай! Если есть что сказать — садись по-человечески в кресло.
Голос у него и в гневе особо не повышался, просто становился угрожающе страшен. Выходца из прошлого вздернуло, словно электрическим разрядом, дотащился до кресла. Бокал брал, рука дрожала.
— Да-да, буду говорить. Буду, Савва Тимофеевич! — Он вылил вино в свой беззубый рот. — Чтобы сразу стало ясно, я тайный агент полиции. Эти охламоны, — он кивнул в сторону засевших в швейцарской охранников, — эти бобики меня не знают, поскольку начальство оберегает. Главный мой грех: это я вам бомбы в оба камина спустил! Ничего не понимаю в бомбах, ничегошеньки, плохо и мало в университетах учился. Как всучили мне, как сказали сделать — так и сделал. Знать, бог вас уберег, Савва Тимофеевич.
— Не бог, а инженер из полицейского ведомства, — нервно перебил его Морозов, воспоминанием опять задетый за живое.
— Знаю я этого инженера! Вкупе с вами, и за ним слежу, — под впечатлением ли вина, под впечатлением ли лившихся из глаз слез, впадал университетский Тиханчик во все большую откровенность. — Вас‑то взорвать приказано, а его живьем, да с уликой взять. Важный, говорят, фрукт!
— Да кто говорит‑то? — равнодушно, но с внутренним бешенством поторопил Савва.
Состарившийся, истаскавшийся Тиханчик как на стенку лысой башкой налетел — выпить очередной бокал сил не хватило, зря вино расплескалось в дрожащих руках. Но ведь ясно, что всякая выдержка изменила.
— Доктор Дубровин, вот кто!
С доктором Дубровиным Морозов, конечно, не сталкивался, — слишком грязна и нелепа была у того слава, — но имечко‑то полицейское у всех было на устах. Он мнил себя выше и правых, выше и левых, да что там — выше самого царя! Того, что с немцами и жидами якшается. Если и был над ним царь — так ныне убиенный Савинковым Плеве. Ну, теперь разве что генерал Трепов. Но ведь генерал не сегодня-завтра отбывает в Петербург — шутка сказать, на должность столичного генерал-губернатора! Сам Николай, наклавший в штаны, ему в ножки поклонится, а уж какой‑то Дубровин, хоть и новоявленный председатель «Всея Руси».
Савва Тимофеевич размышлял, не зная, что делать с этим черносотенцем.
— И тебе не жалко было... сукин ты сын!.. — Он потряс перед его носом браунингом. — Без жалости даже к моим детишкам?
— Жалко! Теперь вот жаль взяла, потому и приполз к вам. Я ведь с месяц уже за вами наблюдаю. Домик‑то напротив — как нельзя лучше, доходные квартиры, окна через улицу глаза в глаза. Когда встаете, когда ложитесь, кто у вас бывает — всё, всё мне ведомо, прохвосту!
Сказано как нельзя лучше. Ведь когда выяснились дела Илюшки Тиханова, студент Морозов первым кулаки свои приложил и вытолкал того за ограду. Славно его дубасили и драли за черные, длинные патлы. Тогда казалось, что насмерть забили, ан нет! Жив курилка. Хотя ничего того, подобострастно — нахального, в лице не осталось.