Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Навсикаю», как он писал выше, Джойс стремился закончить к своему дню рождения — и успел. Эзра Паунд отнес рукопись мисс Уивер, которая немедленно ее прочитала. На этот раз у нее не было никаких упреков; правда, Джойсу она написала, что у него совершенно медицинский подход к человеческой душе, что он даже не пытается ей польстить; так что он не священник и не врач — он и то и то: видимо, он «преподобный Джеймс Джойс, S.J., M.D.».
Польщенный Джойс слегка ерничает: «Было очень интересно прочесть то, что вы написали обо мне в последнем письме, потому что я трижды принимался изучать медицину, в Дублине, Париже и снова в Дублине. Я был бы куда опаснее для общества в целом, если бы продолжил, чем в моем теперешнем состоянии».
Не откладывая, он погружается в «Быков Гелиоса», который считает «самым трудным эпизодом всей одиссеи… как для толкования, так и для исполнения». Биографы и литературоведы любят упоминать, что перед глазами Джойс держал диаграмму с изображениями человеческого плода на всех стадиях развития, одновременно читая «Историю ритма английской прозы» Сейнтсбери. Сложную структуру эпизода он расчерчивал Бадгену в письме от 22 марта:
«Работаю изо всех сил над „Быками Гелиоса“, идея — преступление против плодородия через стерилизацию соития. Сцена — больница. Прием: девятичастный эпизод без разделений, с введением салюстиано-тацитова типа (неоплодотворенная яйцеклетка). Потом через самую раннюю английскую аллитерационную и моносиллабическую поэзию и англосаксов („Еще в лоне лежа и любовью людскою лелеемо“), затем в стиле Мандевилла… затем „Смерть Артура“ Мэлори („и Лене-хан магистр божился и клялся в том от него не отстати“), затем стиль елизаветинских хроник („в этот самый момент юный Стивен наполнил все кубки“), затем торжественный пассаж, по Мильтону, Тэйлору и Хукеру, оборачивающийся чеканной латинской сплетней в стиле Бертона или Брауна, затем вполне бэньяновский фрагмент („причиной было то, что он возлег с некоторой шлюхой, чье имя, по ее словам, было Птичка-в-Ручке“). Потом дневниковый слог Пеписа-Ивлина („Блум приятно заседал с ватагой бездельников, были там Диксон мл., Вин. Линч, Док Мэдден и Стивен Д.“) и так далее через Дефо — Свифта и Стила — Аддисона — Стерна, Лэндора — Пейтера— Ньюмэна, пока все не завершится жуткой перемесицей пиджин-инглиш, ниггер-инглиш, кокни, ирландского, жаргона Бауэри и ломаного раешника. Эта процессия также тонко связана с каждой частью с некоторыми предшествующими эпизодами дня и, кроме того, с естественными стадиями развития эмбриона и эволюции фауны в целом. Двухстопный англосаксонский мотив прорезается время от времени… чтобы создать ощущение бычьих копыт. Блум оборачивается spermatozoon, госпиталем чрева, нянькой при яйцеклетке, Стивен — эмбрионом. Ну как, впечатляет?»
Сложность схемы не должна скрывать того, что написанное Джойсом сложно лишь в части образа и исполнения. «Мысль для меня всегда проста», — писал он. Т. С. Элиот прочитал эпизод как изображение воскрешения английской прозы, «всех английских стилей», но дело скорее в том, что Джойс каталогизирует формы, в которых английская проза навсегда застыла, и безжалостно, тем самым пескоструйным аппаратом, с которым он себя уже сравнивал, сдирает с почтенных образцов глянец благоговейных касаний. В его рабочих записях есть хронометраж работы над «Быками» — тысяча часов. Призраки гигантских животных не покидали его, он говорил, что чувствует себя как сотоварищи Одиссея, пожиравшие священных зверей, но в отличие от них понимал, что он делает. Его буквально тошнило за едой. С невероятным облегчением Джойс писал Бадгену 18 мая: «Быки гадского паскудного Гелиоса закончены». Мисс Уивер написала ему полушутя: «Я думаю, эпизод можно назвать „Гадес“ — чтение его будет равно спуску по кругам ада». Он тут же спрашивает ее: не напоминает ли эпизод Гадес-Аид потому, что он так же развивается по девяти кругам, располагаясь между началом хаоса бытия и началом хаоса небытия? Мисс Уивер имела в виду совсем не это и в очередной раз попросила его не обращать внимания на все ее комментарии.
В переписке Джойса не прекращаются просьбы к Бадгену приехать — ему обещают студию Сильвестри, потом комнату в квартире Шауреков, учеников за шесть, семь и даже десять лир в час. «Ты увидишь МЕНЯ, — величаво обещал он. — Ты будешь слушать (покуда не стошнит) проклятых быков проклятого Гелиоса. ЗАПАСИСЬ ЭНЕРГИЕЙ!» Но Бадген, даже искушаясь, предвидел, что Триест для него как для художника — топь и что лучше уж вернуться в Англию, например, в Корнуолл, где он вырос. Поэтому Джойс опять задумался о возможности каникул в Уэльсе, Ирландии или в том же Корнуолле. Ему хотелось повидать отца. Кто-то из друзей семьи писал ему: отец считает, что один лишь Джеймс заботится о нем и верит в него и что все его мысли о сыне — увидеться, прежде чем он, отец, умрет.
Джойс и так не хотел оставаться на лето в Триесте, но в Ирландии дрались — патриоты с черно-коричневыми, — и надежды на скорое перемирие не было никакой. Но тут Эзра Паунд вторично подтолкнул вперед его литературную карьеру.
В начале мая он был в Венеции и предложил встретиться в Триесте. Джойс был готов, но внезапно заболела жена Паунда, и ему пришлось увезти ее на Лаго ди Гарда, где климат был благоприятнее, и позвать туда же Джойса. Тот было собрался, но железнодорожная катастрофа заставила его в очередной раз личное присутствие заменить перепиской.
«Виа Санита, 2,
Триест,
5 июня 1920 г.
Дорогой Паунд: я уже отправился на вокзал, чтобы уехать утренним поездом в 7.30. Но когда я туда прибыл, мне сказали, что пассажирский поезд, отбывший несколько часов назад, столкнулся с другим. По счастью, меня на нем не было. Мне также поведали, что экспресс 7.30 „Триест — Париж“ отменен из-за забастовки. Есть два поезда, между Триестом и Десенцано, один приходит в „ведьмин час“, 23.30. Второй в пять, идущий, точнее, ползущий всю ночь и прибывающий в шесть утра. Для меня это невозможно.
Теперь я намерен пропутешествовать по этой линии, как можно скорее отправляясь в Англию и Ирландию, но думаю, что сейчас уезжать невыгодно. Полагаю, что около 12 июня вы приедете в Лондон. В этом случае мы, надеюсь, встретимся. Единственная причина, по которой я принял ваше щедрое приглашение в Сирмионе, была встреча с вами. Но для вас это обернется большими расходами. И для меня, если я поеду вторым классом. А о состоянии дороги можете судить сами.
Мои доводы за путешествие севером таковы. Мне нужен длительный отдых (это означает не прекращение работы над „Улиссом“, но покой, в котором я смогу его закончить) и не здесь. Не говоря ничего об этом городе (De mortuis nil nisi bonum[117]), положение мое тут за последние семь месяцев было крайне скверное. Я живу в квартире с одиннадцатью другими людьми и с чрезвычайным трудом обеспечиваю время и покой для того, чтобы написать две главы. Вторая причина — одежда. У меня ее нет и купить нечего. Другие члены семьи пока обеспечены хорошим платьем, купленным в Швейцарии. Я ношу ботинки моего сына (которые велики на два размера), и его же едва не выброшенный костюм, узкий в плечах, прочие вещи или моего брата, или свояка. Здесь я ничего не смогу купить. Пиджачная пара, сказали мне, стоит 600–800 франков. Рубашка — 35 франков. На то, что у меня есть, я могу прожить, но не больше. С тех пор, как я тут, я не обменялся с другими и сотней слов. Большая часть моего времени проходит между двумя кроватями, окруженными горами заметок. Я выхожу из дома в 12.22 и прохожу то же самое расстояние по тем же улицам, чтобы купить „Дейли мейл“, которую читают мой брат и моя жена, и возвращаюсь. То же самое вечером. Однажды меня соблазняли театром. Другой раз приглашали на публичный обед, как профессора здешней Scuola Superiore, а на следующий день послали просьбу подпираться на итальянский военный займ на 20 тысяч, 10 тысяч или хотя бы на 500. Мне надо обзавестись одеждой, поэтому я думаю, что должен поехать в Дублин и купить ее там.